Сравнение изданий книги
«Записки партизанского врача»
Что будет, если сравнить издание книги «Записки партизанского врача» 1956 года с переработанным переизданием 1977 года? За счёт чего книга стала тоньше? Какие правки были внесены, и не поработала ли над ней цензура? Проверим это в нашем материале...
Наконец раздаётся автоматная стрельба у штаба. 1977Значит, наши контратакуют. Обстрел комнаты прекращается. За окнами серый рассвет. Выглядываю из окна и вижу, как 1977под самым окном по огороду к штабу ползут вооружённые люди, ведут сильный огонь. 1977Перед штабом Стехов, Лукин, Фролов, Лавров — отстреливаются. Командир лежит среди грядок — между двух огней.
1977Ползущие под окном не обращают на меня внимания, полагают, вероятно, что изба уже занята националистами и я — свой.
Огонь штабистов заставляет их залечь. Тогда я неожиданно для самого себя перегибаюсь через подоконник и кричу 1977только что услышанную фразу:
— Хто цо есть такий?
— Свий! — говорит мне снизу какой-то бородатый детина.
— Хто свий?
— Андрий.
Совсем войдя в роль, кричу:
— Видступайте до лису! Червони наступают с пулемётами!
— Видступать до лису! — 1977в панике передаёт по цепочке бородатый передаёт бородатый своим, и они ползут назад.
Кричу 1977своим штабистам:
— Товарищи! В санчасть! На помощь!
Иду к порогу, чтоб пройти в избу к раненым. Мимо бегут 1977Валя Семёнов и разведчики в погоню за бандитами. Нервное напряжение оставляет меня. Сильная боль в ноге и слабость заставляют присесть на порог. 1977Давыдова Вера подхватывает меня под локоть и радостно говорит:
— А всё-таки они не прорвались к раненым!
Страшно представить, что было бы, если бандиты ворвались бы в хату, где лежали двадцать раненых, беспомощных партизан!
В нашей комнате оказались ранеными все, кроме 1977Давыдовой Веры, — Маша Шаталова, Треймут, Гуляницкий и ещё несколько человек. К счастью, ранения были лёгкие, и Маша уже через несколько дней была на ногах.
Через час я лежал на столе, 1977и Давыдова а Вера удаляла пулю, застрявшую в голеностопном суставе. Теперь боль настолько сильна, что я не могу понять, как только что наступал раненой ногой.
Гуляницкий, раненный в ногу выстрелом из винтовки, просит поднять его на носилках к столу. Он осматривает мою рану и сообщает:
— Оскольчатый перелом наружной лодыжки. Не страшно. Правда, канительное ранение, долго прохромаете, но потом всё будет нормально.
1977Давыдова передаёт мне извлечённую пулю, вспоминая, как я обманул бандитов, смеётся:
— Просто как в кинофильме получилось!
— А всё же это нам урок, — говорю я ей. — Помимо всех предосторожностей, стараться всегда размещать раненых так, чтоб в случае опасности мы смогли их заслонить.
Напавшие на нас бандиты оказались частью гитлеровской эсэсовской дивизии «Галичина», сформированной из белоэмигрантов, петлюровцев и националистов.
К селу приблизился броневик, открыл огонь. Фашисты стали окружать нас. Обстреляв броневик из наших пушек, мы остановили наступление и спокойно вышли из кольца.
Теперь мы окончательно опоздали к Кузнецову. Разведка установила, что он пришёл на условленное место и, не найдя нас, отправился с двумя товарищами к линии фронта.
Командование в Москве узнало о болезни командира, приковавшей его к повозке. А тут ещё вся санчасть вышла из строя...
И вот через несколько часов после 1977боя этой ночной схватки с бандитами мы получили по радио 1977категорический приказ Москвы: выйти через линию фронта на свою территорию для перевооружения, небольшого отдыха и получения новой задачи.
Позже мы узнали: из разведчиков, посланных к Кузнецову, до Львова добрались только несколько человек. В пути, в стычках, многие погибли. Один из них оказался в небольшом местном партизанском отряде под Львовом, когда туда из города пришёл Кузнецов.
Впоследствии 1977этот разведчик рассказывал, что Николай Иванович 1977очень торопился, говорил о важном донесении для командования; он сообщил, что убил во Львове вице-губернатора Бауэра и его заместителя Шнайдера, и, сказав, что пойдёт навстречу своим, ушёл , после того как убил во Львове вице-губернатора Бауэра и его заместителя Шнейдера, очень торопился передать какое-то важное донесение. Больше никто из нас 1977его не видел не видел Кузнецова. Только через много месяцев 1977кое-какие документы, найденные в архиве львовского гестапо, рассказали нам о дальнейшей судьбе Кузнецова.
Кузнецов подходил уже к линии фронта. Очевидно, перед тем как пересечь фронт, он в лесу подготовил всё для доклада командованию: написал подробный отчёт о своей работе в тылу врага. Судя по полученным им сведениям, гитлеровских частей между ним и Советской Армией уже не было.
Едва стемнело, он пошёл через лес на восток, навстречу близкой канонаде, навстречу своим.
Вот впереди за деревьями показался какой-то хуторок. Кузнецов пошёл прямо к дому. У плетня появилось несколько человек с автоматами, в защитной одежде, с красными звёздами на ушанках — свои!
— Товарищи! — крикнул Кузнецов и бросился к ним. — У меня срочное донесение командованию, переправьте меня в штаб!
В ответ раздался выстрел. Кто-то крикнул:
— Не стреляй, живым возьмём!
Кузнецов почувствовал, что ранен, выхватил пистолет, бросился назад. Но кругом уже стреляли, со всех сторон что-то кричали на диалекте, хорошо знакомом Кузнецову: его окружили националисты, переодетые в форму советских солдат. Изрешечённый пулями, он упал.
Когда в освобождённом Львове разбирали архив гестапо, там, как известно, была обнаружена телеграмма, адресованная в Берлин, рассказывающая о гибели Кузнецова. Националисты остались верными своим старым хозяевам — найденные у Кузнецова документы были ими переданы в гестапо.
Никто из подпольщиков, связанных с Кузнецовым, не пострадал: он умер молча, не выдав врагам никого.
Так же мужественно держалась Валя Довгер, когда гестаповцы арестовали её, узнав, кем был Валин «жених» Пауль Зиберт. Допросы, пытки не вырвали у неё ни одного слова...
Но обо всём этом мы узнали значительно позже. А тогда...
Следуя приказу командования, мы двинулись назад, к фронту.
Падал мокрый снег. Под ногами людей, под копытами лошадей чавкала грязь. Мы, раненые, лежали в повозках, укрытые шубами и расстеленными сверху плащ-палатками. 1977Крупные немецкие части нам не встречались. Крестьяне говорили, что основные силы отступают где-то рядом по большим дорогам. На белых стенах мазанок отходящие гитлеровцы оставили пёстрые обращения: «Красноармейцы разных национальностей, у вас нет общих интересов с большевиками!» Что могло быть глупее этого? С вёдрами, тряпками, кистями выходили крестьяне замазывать, смывать эти дурацкие надписи.
Было тихо. Канонада уже дней десять как прекратилась. По данным разведки, фронт был недалеко.
Мы видели фронт в дни наступления гитлеровцев на Москву. На передовой — истощённые, до предела измождённые люди с запавшими, лихорадочно блестящими глазами. Ближе к Москве — бредущие по дорогам раненые в грязных окровавленных бинтах; обросшие, в рваных гимнастёрках бойцы, вышедшие из окружения и идущие на сборный пункт, чтоб снова вернуться на фронт... Какие же теперь наши армейцы? Мы ждали встречи с большим волнением.
У каждой повозки шли четыре человека охраны, они чуть ли не ежеминутно вытаскивали застревавшие в грязи повозки. Повозка подо мной то проваливалась куда-то в глубину, то взмывала вверх. Всякий раз это отзывалось мучительной болью в раненой ноге и порой я не мог сдержать стона. Тогда ко мне склонялась голова в рваной ушанке, со взмокшей прядью чёрных волос на лбу, с ввалившимися щеками и с добрыми усталыми глазами и спрашивала:
— Что, больно? Неудобно? Может, переложить?
И мне становилось стыдно, что я своими стонами прибавляю заботы этим усталым людям. Тогда я совершенно неуместно начинал извиняться:
— Вы простите, товарищи, ничего... Простите, родные... — Неуместно потому, что партизан хмурился и сердито говорил:
— Да чего там! Неудобно лежать, так я переложу. — Он воспринимал всё это, как свои обычные прямые обязанности, и мои извинения ему только мешали.
То и дело подходила Маша, рассказывала о других раненых, спрашивала, что делать. Но вскоре я услышал, как Машу подозвала Давыдова и строго сказала:
— Маша, Цессарский — раненый, докладывайте мне. Понятно?
— Понятно, — ответила Маша и стала ей что-то рассказывать.
А мне стало обидно.
Вот проехала повозка командира. Он с трудом приподнялся на локте, помахал мне рукой:
— Как дела, доктор?
— Хорошо, товарищ командир!
— Правильно! — улыбнулся Медведев.
— Но, товарищ командир, разве меня отставили? Я не так тяжело ранен, чтоб не суметь по-прежнему... — начал я с обидой в голосе.
Но командир уже не слушал, разговаривая с подошедшим Стеховым. Я ещё пуще обиделся. «Ничего, — подумал я, — вот остановимся где-нибудь лагерем, возьму всё опять в свои руки!»
На третьи сутки перестало снежить, слегка приморозило. 1977За трое суток я не сомкнул глаз, нога ныла отчаянно, и всё мне казалось плохо — и то, что идём почему-то без боёв, и то, что фронта не слышно, и то, что лежать в повозке неудобно...
1977Рассвело. Отряд двигался мимо какой-то деревни — по обе стороны орали петухи. Небо надо мной было хмурое, серое. И вдруг совсем рядом кто-то отчаянным голосом завопил:
— Кухню куда загнал?! Старшина, давай сюда кухню!..
— Ого-го! — ответил издалека весёлый голос. — Даю кухню!
Кто это? Приподнимаюсь в повозке.
Недалеко от нас верховой в белом полушубке и серой ушанке, с автоматом на груди, привстав на стременах, машет кому-то рукой. А на плечах у него погоны! Серые фронтовые погоны, введённые в армии, пока мы воевали в лесах. Осматриваюсь кругом. По всему селу разъезжают такие же кавалеристы. Шум, весёлые возгласы, громкий хохот. «Армия, Советская Армия!» — соображаю я. Вижу, как наши партизаны окружили армейцев, обнимают, расспрашивают. Те шарят у себя на груди, вытаскивают пачки папирос, кисеты. Клубы дыма окутывают группы людей. Над повозками поднимаются счастливые, сияющие лица раненых.
— Наши! — кричим мы друг другу. — Наши!
Не успели мы хорошенько рассмотреть армейцев, как они уже проехали.
Словно после долгого сна в непогоду, просыпались хутора и сёла. Улыбающиеся люди выходили на крылечки, расправляя плечи, махали нам руками, громко приветствовали отвыкшими от трёхлетнего молчания голосами, то и дело из-под ладони поглядывали на восток. Вот-вот хлынет основная масса армии, как очистительный весенний дождь.
Подошли к шоссе, идущему на Ровно. Товарищи сообщили, что невдалеке мимо нас прошёл советский артиллерийский полк. Неужели мы уже за фронтом? Остановились в пришоссейной маленькой деревушке. Я хотел распорядиться, куда поместить раненых, куда санчасть, но меня неожиданно схватили, подняли, бережно внесли в просторную избу. Постель на сене на полу уже была готова. Внесли и других раненых.
Вошла 1977Давыдова Павлова.
— Вера, — начал я тоном приказа, — нужно осмотреть людей...
— Одну минуту, — вежливо, но твёрдо прервала она меня. — Маша, подготовьте всё к перевязкам, — и отошла.
Вместе с другими меня положили на стол, перевязали...
Ночь мы провели в деревне. Было тихо, спокойно — и спали мы сладко, как не спали уже давно.
Меня разбудил скрип двери. Сквозь маленькое оконце в глаза светила круглая белая луна. Вокруг на разбросанном по полу сене спали товарищи, с головой укрытые до пояса телогрейками и шубами. Только сапоги торчали во все стороны — по привычке никто не разулся.
В сенях в полумраке чернел силуэт человека. Я инстинктивно схватился за маузер. Но человек шагнул вперёд и тихо позвал:
— Маша!..
Один из полушубков зашевелился, сполз, и луна осветила Машино лицо с широко открытыми глазами, длинные волосы, заплетённые в косы и усыпанные соломой. Она всмотрелась в вошедшего, молча встала и, кутаясь в полушубок, вышла в сени.
Они стояли на расстоянии друг от друга и долго молчали.
Наконец он глубоко вздохнул, тихо кашлянул.
— Извини, что разбудил...
— Ничего, — сказала Маша.
— Тесно у вас тут... И раненые здесь же?
— Да.
— Тяжёлых, видно, нет, спят все... — и вдруг замолчал и потом сдавленным голосом произнёс: — Прости меня, Маша!
— А-а!.. — тихо, с придыханием, сказала она.
1977И они оба опять замолчали. И только через некоторое время я понял, что она плачет. 1977Они долго молчали. Наконец Маша проговорила:
— Иди... Разбудишь всех.
— Маша, погоди... Почему? Нужно поговорить! Бывают же у человека ошибки! Что ж, убить за это? Ну, я устал, поддался... Но я же советский человек, ты это понимаешь?
— Понимаю.
— А всё остальное — мелочи! Всё это забудется! Я её и не вспомню! Она тебе и в сравнение не годится!..
— Маша, погоди... Бывают же у человека ошибки! Что ж, убить за это? Прости меня, Маша.
— Перестань! — Машин голос звучал 1977ровно и твёрдо.
— Слово даю1977, я её никогда... — он говорил почти громко, и раненые начали вертеться и бормотать во сне.
— Перестань! — повторила Маша. — Мне всё равно.
— Если тебе всё равно, тогда почему ты... Значит, ты не ревнуешь... Тогда объясни, почему отвёртываешься! Маша! Отчего молчишь? Отвечай!
— Я сама старалась понять, что меня больше всего обидело. Я тебе скажу... Ты не уважал меня. Ничего моего ты не уважал. Вот так правильно.
Он приблизился к ней.
— Ну, хорошо, теперь я понял. Обещаю тебе!.. Что хочешь! Машка! — Он схватил её за руку. — Помирись со мной! Слышишь? Ты что, не видишь, как мне тяжело? Маша!..
Она молчала.
— Конечно, сейчас, именно сейчас, когда командир обругал, награду отменили, опозорили — и ты в сторону! Бросаешь! Ну что ж, добивай!
Он ещё долго просил простить его, говоря, что ему очень тяжело.
Она продолжала молчать.
— Нет у тебя души! И помочь мне не хочешь?
— Если ты человек, ты без меня справишься, — 1977с трудом тихо проговорила она.
— Всё. Ясно. Эх ты, недотрога, подумаешь... — Он замолчал, словно выбирая, чем бы уколоть, ударить её, и вдруг резко и грубо сказал: — Врёшь! Истаскалась тут!.. Знаю!
Я видел, как она вздрогнула, отняла руку, отпрянула от него. А он, схватившись за голову, почти кричал:
— Не слушай! Не слушай, я с ума схожу, Маша! Почему мы не можем быть вместе?! Я вижу, ты не веришь мне! Не веришь мне больше, Маша!..
Кто-то из раненых застонал. Маша бросилась к нему. А Бражников рванул дверь 1977и, вдавливая сапоги в скрипящий снег, пошёл прочь и ушёл.
Ночью я ещё раза два просыпался и каждый раз видел Машу — она сидела возле уснувшего раненого, машинально, словно успокаивая, гладила его по плечу и невидящими глазами смотрела в окно. 1977Лицо её было спокойно...
А утром на шоссе показались тяжёлые танки. Мы с любопытством рассматриваем их в окна, как вдруг танки разворачиваются и открывают по селу огонь из всех пушек и пулемётов. На шоссе появляется масса вооружённых людей в серо-зелёных шинелях. Опять гитлеровцы? Значит, не всё ещё кончено!
В один момент укладывают нас на повозки, и отряд отходит в небольшой редкий лесок метрах в трёхстах от деревни. Снаряды и мины взрывают землю вокруг нас. Налетев на ухаб, моя повозка опрокидывается. Чьи-то руки подхватывают меня, поднимают на повозку, снова укладывают.
Мы останавливаемся в лесочке. Стехов располагает людей по опушке, приказывает приготовить к бою противотанковые ружья и гранаты.
Тяжело урча, идут на нас тяжёлые немецкие «тигры». Срезая деревья, со свистом проносятся над нами снаряды и рвутся в глубине леска. Обоз с ранеными кто-то поставил ближе к опушке. Это правильно, ведь обстреливают середину рощи. Начинается бой. И вдруг я вижу среди наших партизан других, незнакомых мне бойцов. Двое рослых людей в полушубках спокойно, с деловым видом тащат с опушки громадный ствол миномёта. Один из них кричит:
— Ствол перегрелся, товарищ лейтенант. Меняем!
Грохот стоит такой, какого мы никогда и не слышали. В первую минуту мне кажется, что нас разбили, окружили, вот-вот прорвутся к обозу.
— Братцы, что там делается? — спрашиваю тех, кто тащит миномёт.
— А ничего! Который год вот так... — спокойно бросает один из них.
Вынимаю маузер, спускаю предохранитель. Мне определённо не по себе. Кто делает теперь то, что обычно делал я? Мне кажется, что о раненых все забыли, что, если придётся туго, о нас не успеют позаботиться.
Раздаются стоны только что раненных. Ну, конечно, теперь их вовремя не перевяжут, не перенесут, не укроют! А, чёрт возьми! Вон же упал один — кажется, ранен в живот. Да надо же немедленно перевязать его, уложить в повозку... Ну, конечно, никто теперь этого не сделает! Хотя вот кто-то бежит к нему... Наконец-то! Федотчев. Ага, перевязывает, относит... Так... Правильно... А что за стрельба слева? Сюда прорываются? И конечно, никто и не подумает организовать охрану раненых! Какое это мученье лежать так беспомощно, не иметь возможности самому вмешаться! А ведь всё делается не так, как нужно! Зову Машу, она не идёт. Что делается?
Кто-то кладёт руку мне на плечо. Оборачиваюсь. Это Ермолин. Удивительно спокойно спрашивает:
— Как чувствуешь себя, доктор? — И, словно подслушав мои мысли: — Вот я тебе привяжу к повозке моего коня. В случае чего, посадим верхом.
Надо мной горячо дышит ласковая лошадиная морда. Это сразу успокаивает. Осматриваюсь и вижу: все раненые перевязаны, уложены в повозки. Маша и Давыдова около них — поправляют изголовья, делают уколы. Около обоза — целое отделение, очевидно, присланное для охраны.
На опушке на пригорке — молоденький лейтенант с погонами. Установив треногу ручного пулемёта, он один выдвинулся вперёд к самому шоссе и спокойно обстреливает дорогу. И целая рота противника по одному трусливо перебегает под его обстрелом, пытаясь пробраться к деревне, куда вошли немцы.
Подходит Стехов. Лейтенант кивает ему и говорит:
— Если будете отходить, захватите меня, а то я тут один остался, — и так же спокойно и методично продолжает стрелять.
Проходит Лукин, сообщает Стехову:
— С той стороны артполк расположился. Через полчаса начнут обстрел деревни. Там пятитысячная немецкая группировка. Будут уничтожать её. Мы, пожалуй, окажемся между двух огней.
— Да, нужно передвинуться, — решает Стехов.
И теперь я вижу наконец, как изменился наш фронт. Спокойная уверенность — вот новое, что появилось у наших фронтовиков. Один лейтенант спокойно расстреливал роту противника, объятого паникой.
1977Утром мы двинулись дальше на восток. На остановках всё шло своим порядком: бойцы заходили в санчасть на перевязки. Оперировали теперь 1977Давыдова Павлова и Федотчев. Я лежал в соседней комнате и слышал, как там раздавались тихие спокойные слова, знакомые позвякивания инструментов. 1977Давыдова Вера, окончив операцию, говорила раненому слова, которые когда-то обычно говорил я... Порой заходил Стехов. Рассказывал о фронтовиках, об отряде1977, но уже не советовался о делах, о раненых.
Потом, когда мы остановились в Цумани, в санчасть принесли привезённые из Москвы партизанские медали, навесили нам на грудь.
Сознаюсь, мне было немного грустно, когда я видел, что в отряде прекрасно обходятся без меня.
Мне страстно хотелось поскорее подняться на ноги, снова встать к операционному столу, снова идти рядом с моими товарищами!
Но вот пришла крытая грузовая машина, на которой должны были увезти в Москву больного командира, ещё нескольких человек и меня. Пришли прощаться друзья. Чёрный принёс письма жене, Максим Греков — к родителям, Ермолин — жене; полная сумка набралась писем. Товарищи сидели у меня недолго. Передадут несколько слов привета и начинают рассказывать о полученном новом вооружении, о том, что, вероятно, скоро снова перейдут линию фронта и снова пойдут по вражеским тылам на запад. Завидовал я им!
1977Настал момент отъезда. Мы собрались у машины. 1977Уже расцеловались с товарищами. Уже шофёр запустил мотор. Тогда подошёл Стехов, пожал мне руку и сказал:
— Счастливой дороги, доктор. Можете ехать спокойно — санчасть у нас теперь крепкая, опыт у них большой. С ними нам не страшно. — А потом вдруг обнял меня, поцеловал и так тепло сказал: — Нам очень жалко, что вы уезжаете, доктор, право, жалко...
И я увидел, как улыбаются мне мои друзья, и почувствовал, что ещё секунда — и я разревусь, как мальчишка...
Но от прощальных его слов к грусти расставания вдруг присоединилось удивительно радостное сознание, что всё прожитое не прошло даром, что опыт наш — это общий опыт, дело наше — общее дело, и оно не погибнет от того, что кто-то вышел из строя. Мне кажется, примерно то же испытывал Медведев, глядя на боевых друзей, с которыми столько пройдено вместе. 1977Нас увозили в Москву — лечиться.
— До свидания, Сергей Трофимович! — сказал он, расцеловавшись со Стеховым. — Желаю успеха в грядущих боях! Береги наши традиции, Сергей Трофимович!
Машина тронулась и медленно пошла по дороге. Товарищи кричали вслед:
— 1977Выздоровеете — прилетайте Выздоравливайте и прилетайте. Будем ждать!
А на самой дороге стоял Стехов, в серой гимнастёрке, в кожаном шлеме, 1977с маузером на боку, с таким родным лицом, немного постаревшим за эти годы, — и медленно махал нам рукой. Рядом с ним стояли наши друзья, которых он теперь поведёт в бой.
До свидания, товарищи!
МОСКВА
Грузовик мчался на восток с большой скоростью. Мы лежали рядом с Медведевым, изредка перекидываясь короткими фразами. На лавках вдоль бортов сидели испанцы, вызванные в Москву, и тоже молчали.
Мы проносились через города, в которых стояли остатки кирпичных стен и не было ни одного целого дома.
Замедляя ход, мы лавировали среди земляных нор, над которыми кое-где курились дымки и где жили оставшиеся без крова сотни тысяч людей.
На короткую ночёвку остановились в Киеве, в уцелевшей комнате полуразрушенного дома, стоявшего среди гор кирпича и штукатурки, и Медведев, показывая на это кладбище, дрогнувшим голосом пояснил мне:
— Это Крещатик.
И в городе не было электричества и воды.
С рассветом мы выехали в Москву.
Среди открытых полей у костров и печурок сидели старики, женщины, помешивая скудное варево в чугунках и кастрюлях. Худые дети жались вокруг и нетерпеливо заглядывали внутрь.
Наступил конец февраля, глубокие рвы, изранившие поля, были полны водой, и угрюмо топорщились над ними ряды заграждений — ржавые пауки, сваренные из кусков рельсов.
Навстречу же с востока мчались вереницы машин, на которых громоздились новенькие понтоны, проносились укрытые брезентом гвардейские миномёты «Катюши», солидно покачиваясь на колёсах, проезжали автофургоны хлебозаводов. И время от времени мимо нас на запад проходили колонны грузовиков, в которых рядами сидели молодые, краснощёкие и плечистые парни, в новых белых полушубках с только что отлакированными автоматами на коленях.
Показались дачные пригороды. Замелькали знакомые деревянные домики. Уже давно исчезли дубы и грабы, и только сосны и ели, берёзы и осины стояли по сторонам.
И вдруг машина остановилась, и шофёр, заглянув в кузов, спросил непонятно просто и буднично:
— Кого куда отвезти?
У меня сразу пересохло в горле, и я сказал:
— На Большую Якиманку.
Мы въехали в Москву вечером. Непривычно горели фонари над мостовыми, светились окна.
В общежитии было темно. Три раза в неделю квартал выключали — не хватало электроэнергии.
В сопровождении испанцев я вошёл на костылях в вестибюль, остановился перед вахтёром и спросил, живёт ли ещё здесь Цессарская. Но вахтёр меня не понял. Я повторил вопрос, и он снова не расслышал. Но я никак не мог сказать громче и всё шептал имя и фамилию. Пришли на помощь товарищи, но от испанского акцента вахтёр совсем растерялся. И вдруг, вглядевшись в меня, так и не вспомнив фамилии, он закричал:
— Господи! Приехал! Живой!.. Да иди, иди, она на шестом этаже живёт!
Мы долго поднимались по бесконечной лестнице в кромешной мгле и долго чиркали спичками в коридоре и шарили по дверям. И я хотел постучать и вместо этого вдруг закричал:
— Татьяна!
Отворилась дверь. Заспанная, в халатике, она с удивлением смотрела на обросшие лица черноволосых испанцев, освещённые огоньком спички, и я ждал, когда взгляд её дойдёт до меня... И тут она увидела меня и тихо сказала:
— Ты! — И стала смеяться. И мы не могли шагнуть друг к другу.
— Ну вот, всё в порядке! — громко сказал кто-то из испанцев, они втолкнули меня в комнату, попрощались и, топая сапогами в темноте, ушли.
Не было спичек. И только с рассветом я увидел, как она побледнела и похудела за эти годы.
Наступил день 1 марта 1944 года. Я сел к столу. Так же, как три года назад. Итак, я вернулся. Мне предстоит длительное лечение, и тем временем, вероятно, кончится война. И жизнь пойдёт с той самой точки, на которой всё было прервано в июньский полдень сорок первого года.
Словно ничего не случилось.
Так ли это?
В углу стоят костыли, сделанные товарищами из ольхи в Цуманском лесу.
Передо мной лежат мои партизанские дневники, бумажник Левко, сборник стихов, записанных Сашей Базановым, фотография Кузнецова, черновые записи Гриши, среди которых есть и памятные мне слова: «Пережитое нами не может исчезнуть, оно должно войти в сердца потомков, как частица их духовного богатства...»
В тот день я написал первую строчку этих «Записок».
Заканчиваю я «Записки» в дни, когда страна осуществляет исторические директивы Девятнадцатого съезда партии. То, за что мы боролись в суровые годы войны, сегодня становится реальностью планов, цифр и сроков новых пятилеток, и новые задачи зовут нас вперёд.
Я хотел написать об опыте партизанского врача. Собирался описать только наши ошибки и находки, наши методы и приёмы. Но едва начал писать, как понял, что невозможно говорить об этом и не рассказать о людях, с которыми была связана эта работа.
Советские врачи, фельдшеры, медицинские сёстры прошли школу Великой Отечественной войны вместе со всем советским народом.
И если опыт этот снова потребуется родине в последней, решающей битве за коммунизм, мы снова пойдём и снова сделаем всё, что будет в наших силах. А если нас уже не будет на свете, пойдут другие, вспомнят и наш опыт, и сделают в тысячу раз больше и лучше, чем когда-то делали мы.