НАШИ ДОСУГИ
Гамлет поднялся с пня и воскликнул:
— Офелия! В твоих молитвах, нимфа, Да вспомнятся мои грехи!
Офелия вышла из-за куста и, прислонив автомат к дереву, робкими шагами направилась к принцу.
— Мой принц, Как поживали вы все эти дни? — Благодарю вас: чудно, чудно, чудно.
Остановившийся невдалеке Бурлатенко с удивлением наблюдал, как доктор и разведчик Гриша Шмуйловский то сходились, то расходились на зелёной полянке, окружённой кустами, и говорили друг другу что-то совершенно непонятное. Командир роты Максим Греков, посмеиваясь дребезжащим, дробным смешком, подсматривал за ними из-за куста, а комбат Базанов махал ему рукой и укоризненно говорил:
— Полоний, ты тише, браток, они услышат!
Тут доктор всплеснул руками и воскликнул:
— Я не любил вас!
На что Гриша, покачав головой, с горечью произнёс:
— Тем больше была я обманута. — Уйди в монастырь, —
посоветовал ему доктор, —
К чему тебе плодить грешников?
Но Базанов, схватившись за голову, застонал:
— Братцы, тут же явно любовная сцена, а вы какую-то философию разводите!
— Только ли любовная? — усомнился Гриша. — Возьмём текст.
И все четверо склонились над небольшой книжкой, лежащей на пенёчке среди поляны.
Шла репетиция сцены из «Гамлета». Так как охотниц среди женщин не нашлось, Гриша с увлечением репетировал роль Офелии. Некогда в старой Англии женские роли исполнялись мужчинами, и ему, исследователю той эпохи, было особенно интересно погрузиться в атмосферу театра шекспировских времён.
К сожалению, нам так и не удалось сыграть эту сцену у костра.
Мы вчетвером часто собирались в свободное время и спорили о литературе, читали друг другу любимые стихи. Саша Базанов чаще всего читал стихи Безыменского и «О 28 гвардейцах» Светлова. Читал он тихо, почти монотонно, но как-то очень приятно, словно сказку говорил. Однажды Гриша, вернувшись из разведки, принёс найденные им где-то несколько листочков из «Воскресения» Льва Толстого.
Был жаркий день. Стоя по колена в болотце, подёрнутом зелёной, искрящейся на солнце плесенью, ребята стирали своё бельё. Сидя на берегу, я читал им вслух страницы из «Воскресения».
Когда я прочёл описание пасхального утра и как Нехлюдов впервые поцеловал Катюшу, Гриша, потрясая свернутой рубахой, воскликнул:
— Это божественно!
Заинтересованные, подошли к нам другие партизаны, и я снова перечитал это место. Ребята слушали с серьёзными лицами, взволнованные чистотой и красотой толстовских строк.
Справедливость и красота мира! Не за это ли боремся мы сегодня в дремучих лесах Украины?
В немногие спокойные часы среди деревьев стали то и дело мелькать прогуливающиеся пары.
Чаще других прохаживаются разведчик Мухин и командир радиовзвода Лида Шерстнева. Они подолгу и серьёзно о чём-то говорят. А если невзначай подойдёшь к ним, оба замолкают и потом начинают бормотать что-то совершенно бессвязное. Мухин ни с того ни с сего вдруг спрашивает, как лечить ревматизм. У него, видите ли, ревматизма ещё нет, но может же когда-нибудь оказаться.
И, как и следовало ожидать, однажды в штаб явился Мухин, красный от волнения, и, пробормотав что-то о том, что он был беспризорником, родителей нет и спроситься не у кого, по всей форме обратился к командованию и попросил разрешения жениться на гражданке Лиде Шерстневой.
Стехов отвёл его в сторону и долго и серьёзно говорил с ним.
— На всю жизнь! — отвечал Саша, глядя на него своими честными глазами.
И пошли партизанские свадьбы. Молодым пекли «условный» свадебный пирог. Условный потому, что из одного овса не очень-то наготовишь.
Объявлялись посажёные родители. Затем в центре лагеря выбирали пенёк, вокруг которого трижды обходили молодожёны, словно присягая партизанским законам. Я брал на себя функцию загса и выдавал им справку о браке. А вечером командир, если было спокойно, разрешал выдать молодым по «сто грамм». Долго сидели гости у костра в шалаше радиовзвода, и радисты дружным хором «отпевали» очередную подругу, которую всем взводом выдавали замуж.
Восемь свадеб справили партизаны в Ровенских лесах.
Перед войной многие мои сокурсники повыходили замуж и поженились. Когда после войны я вернулся в Москву, то узнал, что некоторые из них разошлись. Люди были разными, и любовь — не настоящей.
А вот партизанские свадьбы оказались неизмеримо прочнее. Все восемь пар счастливо живут и сейчас. У многих есть дети... Комразведки Валя Семёнов, которого я часто встречаю, недавно, смущаясь, сознался, что жена его, радистка Валя Осмолова, скоро подарит ему второго ребёнка. Мальчик у них уже есть, и его назвали Валей.
— Если будет девочка, — мечтательно говорит Семёнов, — непременно назовём тоже Валей. Четыре Вали в одной семье!
Товарищи в шутку всё семейство Семёновых называют «Трали-Вали».
Те, у кого семьи остались за линией фронта, смотрели на счастливых молодых и думали о доме.
Наши подрывники оседлали все железнодорожные пути вокруг Ровно. Не проходило недели, чтоб на какой-нибудь дороге не гремел взрыв. Уже не один десяток эшелонов спущен под откос.
Оккупанты забеспокоились. Кузнецов сообщал, что ровенское начальство получило нагоняй из Берлина.
И вот в мае сорок третьего года три вражеские автомашины с радиопеленгаторами под сильной охраной появились на дорогах недалеко от лагеря. Гитлеровцы попытались засечь работу нашего радиопередатчика и определить месторасположение лагеря.
Передачи пришлось вести далеко в стороне от лагеря, чтоб навести врага на ложный след.
Саша Базанов, назначенный начальником штаба вместо Пашуна, оставшегося с группой в старом лагере, наметил маршрут для радистов протяжённостью около восьми километров. Вести радистов было поручено Чёрному. Когда группа вернулась, радисты стали подшучивать над Базановым — вместо восьми километров до назначенного места оказалось добрых шестнадцать.
— Да что вы мне говорите! — волновался Базанов. — Туда идёт прямая просека, я сам её проходил. Восемь километров. И по карте так. Чёрный — опытный разведчик. Вы ошибаетесь.
А вечером Чёрный мне сознался:
— Понимаешь, иду я по просеке впереди группы. Дорога знакомая, безопасная. И вспомнил Москву. Жену вспомнил... Представил себе, как Нина пришла из института. Сидит за столом, учебник читает. Лампа настольная горит... Чёрт его знает, как я свернул на другую просеку, даже не заметил! Пришлось потом круга дать. Ну, я, конечно, не показываю вида, что заблудился. Неудобно, понимаешь, — опытный разведчик! А на обратном пути, чтоб они не заметили, что путь в лагерь вдвое короче, чем от лагеря, я, под предлогом, что ещё долго идти, у самого поста устроил длительный привал. Потом потаскал их вокруг лагеря и, наконец, привёл.
Я тоже ловил себя на мыслях о доме... Перелистывая свои партизанские дневники, нашёл в записях той весны своё маленькое стихотворение, обращённое к жене.
Отпылают зарева наших пожаров, И какая над миром раскинется синь! Разбредутся по миру влюблённые пары... Соловьём будет ворон свистать под чинарой, И сиренью запахнет полынь! Только молодость нашей любви Сиротой прошагала дороги свои.
Но грусть — не уныние. И в часы отдыха или вынужденного бездействия мы не унывали.
Сергей Трофимович вырезал ножом из ольхи целый комплект шахмат. Кусок разлинованного картона превратился в шахматную доску. И началось массовое увлечение шахматами.
В это время рядом с нами в течение нескольких месяцев действовал партизанский отряд подполковника Прокопюка. Врачом у них был Виктор Стрельников, тоже прилетевший из Москвы. Мы познакомились ещё в Москве. И теперь я всегда бывал рад, когда он приезжал к нам, и часто ездил к нему. В трудные минуты мы советовались, помогали друг другу. У нас у обоих было мало опыта, и вдвоём было легче. Виктор знал много народных украинских песен, напевал их приятным тенором, подыгрывая себе на гитаре.
Виктор рассказал у себя в отряде о наших шахматистах. И в один из летних дней 1943 года, в глухой чаще лесов Ровенщины, недалеко от столицы фашистских оккупантов, писавших в листовках, что партизаны уже окончательно истреблены, а одиночки, как звери, бродят по лесам, состоялся шахматный турнир между двумя партизанскими отрядами.
На солнечной полянке на поваленных деревьях сидят друг против друга десять пар, между ними на спиленных чурбаках — доски из берёзовой коры, на досках — шахматные фигуры. У первой доски с нашей стороны — комбат Маликов, с противоположной — радист соседнего отряда Борис. Он высоченного роста, скрючившись, положив на колени маузер, обдумывает ход. Маликов, передвинув фигуру, бродит среди играющих.
У второй доски Базанов, проведя ловкую комбинацию, весело подтрунивает над опешившим партнёром. У третьей доски — Стехов, спокойный, серьёзный. То и дело прибегает адъютант командира узнать, как идёт турнир.
Четвёртая доска пуста. Ждут Гришу, который должен вернуться с разведки. И действительно, скоро Гриша, раскрасневшийся, вспотевший, вбегает в лагерь, докладывает командиру, и с автоматом в руках мчится к своей доске — он опоздал на полчаса. Хорошо, что у нас нет контрольных часов и ему не грозит цейтнот.
На другой же день в газете появляются отчёт о турнире и дружеские шаржи на участников.
Однако гитлеровцы после неудачной попытки с радиопеленгаторами продолжали усиленно искать нас.
К этому времени Валя Довгер уже обосновалась в городе, сняла квартиру, прописалась и даже поступала на работу — помогли старые знакомства.
Кузнецова — Зиберта она представляла знакомым как своего жениха.
— Мы повенчаемся после войны и укатим в Пруссию, в поместье его отца, — рассказывала она «подружкам».
«Подружки» эти спутались с гитлеровскими офицерами, и через них Кузнецов приобрёл множество новых знакомых в военных кругах в городе. Он-то и сообщил нам, что гитлеровцы продолжают поиски партизан и готовят против нас карательную экспедицию. Они выпустили листовки с угрозами по адресу тех, кто помогает партизанам. В листовках гитлеровцы называли нас дикарями, варварами, лесными людьми.
Наблюдательный самолёт «рама», ровно жужжа, низко кружит над лесом. Наблюдатель в кожаном шлеме, перегибаясь через борт самолёта, вглядывается в зелёный ковёр пышных лиственных крон. Где же эти таинственные партизаны, «вальдлейте» — лесные люди? Где они прячутся, как живут? Вероятно, они запуганы, загнаны, подавлены непобедимыми солдатами Гитлера...
Чуть ли не цепляясь колёсами за деревья, «рама» медленно кружит, пролетает над большой поляной... Что это? Наблюдатель трёт глаза, снова смотрит... В центре поляны натянута сетка, по обе стороны бегают, прыгают люди, над ними взлетает мяч, по краям поляны тоже люди... Да это же играют в волейбол! Наблюдатель тычет в спину лётчика, «рама» делает круг над поляной.
Чужая, непонятная, независимая жизнь приоткрылась гитлеровцу. Что это за люди, которые ведут себя здесь как дома, в то время когда он, завоеватель, чтоб остаться в живых, не взорваться на мине, должен с утра до ночи носиться над лесом, дрожать по ночам от страха в холодной постели... В трусливом бешенстве он вываливает за борт ящик авиабомб.
Пулемётная очередь веером запылила у моих ног. Большая чёрная капля, оторвавшись от самолёта, падает вниз. Глухой взрыв, срезанные ветки летят во все стороны, ещё взрыв, ещё... Мы, стоя за деревьями, спокойно наблюдаем — в лесу такая бомбёжка не страшна, стволы укрывают от осколков. Единственная наша потеря — это кастрюля с супом, в которую угодила бомба.
А волейбольный матч был великолепный! Всё по правилам: и сетка, сплетённая ранеными, и мяч, принесённый разведчиками из города, и болельщики — представители двух соседних партизанских отрядов. Медведев и Прокопюк сидели тут же, и каждый отчаянно болел за свою команду. Жаль, не доиграли, пришлось отойти метров на пятьсот и стать лагерем в более густом месте.
Застрельщиком во всех спортивных начинаниях был Саша Базанов. Однажды он разбудил меня утром, бросая в меня кусочками коры:
— Доктор, вставай! Солнышко светит! Вставай, доктор!
Я протёр глаза и вскочил. Солнце сверкало в каждом зелёном листочке, золотило весёлую мошкару над полянкой, а на полянке, облитый горячим солнцем, в майке стоял Базанов и, ласково улыбаясь, говорил:
— Доктор, зарядочку! А? Маленькую. Лёгонькую.
— Какую зарядку?!
— Обыкновенную. Откройте форточку. Переходите к водным процедурам. А?
— Ты что! Нас же засмеют! И потом здесь, в тылу врага, когда ежесекундно...
Базанов начинает злиться:
— Ты кто, доктор или старый подагрик? Кто это на медосмотре хлопал меня по плечу и уверял, что придётся меня на руках таскать? А получается обратное?
Ну, короче говоря, через несколько минут я, сняв гимнастёрку, лёгкой рысцой трусил за Базановым по лагерю. Сначала партизаны ничего не поняли: куда это бегут в майках, с оружием в руках начштаба и врач? И так странно бегут, не спеша, высоко поднимая коленки!
Первым понял Лукин. Он побагровел, сжал руками живот, словно боясь лопнуть, и, запрокинув голову, издал горлом булькающую трель — полноценно рассмеяться у него уже не хватило сил.
Вскоре изо всех нор и шалашей на нас глядели ухмыляющиеся лица, неслись ободряющие возгласы:
— Галопом, галопом! Доктор, давайте кульбит!
— Базаныч, переходи на вольные движения!
Саша невозмутимо протащил меня через весь лагерь, затем на центральной полянке поставил лицом к себе, и началось:
— Вправо! Раз, два, три, четыре! Влево!.. Вверх! Вниз! В стороны, вместе! В стороны, вместе!..
Саша Базанов перед войной окончил институт физической культуры, был прекрасным гимнастом и педагогом.
И он провёл свой первый образцово-показательный урок блестяще. Уже на другое утро на подготовительной пробежке мне в затылок прерывисто дышал Папков. Через два дня нас было уже восемь человек. Лукин нарочно просыпался пораньше, чтоб не пропустить приятного зрелища.
— Понимаете, — говорил он, — смех натощак регулирует пищеварение!
А на третий день, едва мы выстроились в затылок, подошёл Лукин и, похохатывая, проговорил:
— Смешно! Партизаны! В километре — немцы! И вдруг — утренняя физзарядка! После войны рассказать — не поверят! А ну-ка, дайте и я это... для смеха... пристроюсь...
— Очень приятно, — вежливо изогнулся я, — у меня как раз разладилось пищеварение!
Лукин строго оборвал меня:
— Прекратить посторонние разговоры!
Потом мы стали солидной командой выбегать на полянку к посту и заниматься там. Один Фролов не соблазнился нашей физкультурой и стойко держался недели полторы. Мы поймали его на том, что он делал зарядку в одиночку. Тогда он заявил, что в одиночку ему легче сосредоточиться. Повертев головой три раза влево и три раза вправо, удовлетворённо крякал и шёл умываться, — это он называл зарядкой.
Мы же добились изрядных успехов и даже научились, изгибаясь, без рук, грудью падать лицом в траву.
Однажды в такой момент за ближайшим постом раздалось несколько выстрелов. Саша, как был в майке, схватил автомат и бросился туда, Ступин и Папков за ним. Произошла короткая перестрелка. Оказалось, что несколько полицейских, в поисках партизан, заметили наши яркие майки, наткнулись на пост. С тех пор нам запретили вылезать к посту.
Как-то мы с Базановым подготовили шуточный дуэт. Вечером, когда все собрались вокруг костра, круглолицый Саша в платочке и пёстром сарафане исполнил весёлые куплеты на темы дня, почему-то на мотив песенки Трике из «Евгения Онегина». Потом мы сыграли сцену Онегина и Татьяны из последней картины оперы, причём Гриша изображал оркестр, пел, свистел и гремел крышками от кастрюль. Саша — Татьяна пел мне, коленопреклонённому, приблизительно следующее:
Ах, доктор, встаньте, я должна Вам объясниться откровенно. Ах, доктор, помните ль тот час, Когда в лесу, в санчасти нас Судьба свела, и так смиренно Таблетку выкушала я?..
Потом вышел к костру Максим Греков и, тряхнув чубом и взявшись правой рукой за ремень, прочитал стихи Багрицкого о гражданской войне:
Справа наган Да слева шашка, Цейсс — посерёдке, Сверху — фуражка... А в походной сумке — Спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак...
В тот раз у костра не было Кузнецова, не то непременно вытащили бы и его и заставили прочесть его любимую «Песню о Соколе». Но Кузнецов был в Ровно и напряжённо работал. Мы знали, что Вале вручили повестку о мобилизации на работу в Германию. Нужно было спасти нашу разведчицу и в то же время оставить её в городе. И Кузнецов не смог приехать к нам на праздник. Он готовился к тому, чтобы с помощью знакомых офицеров попасть на приём к наместнику Гитлера на Украине, гауляйтеру Восточной Пруссии, главному палачу украинского народа Эриху Коху.
Ночью, после первомайского праздника, возвращаясь от раненых к своему шалашу, я увидел Гришу у костра перед штабом. Он что-то быстро писал на листках бумаги. Я разобрал первую строчку: «Он был ранен в самом начале боя».
— Ты пишешь рассказ, Гриша? О чём?
Он с трудом отвлёкся от своих мыслей.
— Я должен написать. Обо всём, что здесь происходит. О каждом. Должен. Ты понимаешь, я чувствую это как необходимость, как обязанность. Ты подумай, пройдёт время, нас не будет — одних раньше, других позже... Но то, что мы делаем, что несём в сердце, что рождается здесь, в боях, вместе с нами, — это не должно погибнуть... Это должно войти в сердце потомков, как частица их духовного богатства. В этом смысл наших страданий и радостей...
Гриша помолчал, потом протянул мне самодельную тетрадь в чёрной папке, скреплённую скоросшивателем.
— Знаешь, что это?
— Нет, впервые вижу.
— Это сделал Базанов. В отряде уже нет ничего для чтения. Всё, что было, зачитано до дыр. И он придумал: составить сборник. Мы должны вписать сюда всё любимое, что помним наизусть. И будем давать ребятам читать.
Я раскрыл тетрадь. На первой странице было написано рукою Саши, как эпиграф, четверостишие из Безыменского:
Только тот наших дней не мельче, Только тот на нашем пути, Кто умеет за каждою мелочью Революцию мировую найти!
— Вот впиши и ты сюда, что помнишь. Иди, я буду работать.
И он снова склонился над листком.
Нет, не знали, не понимали нас фашистские людоеды, когда обрушили на нас огонь, бомбы, пытки, смерть. Не дрогнула родина. Потому что самой неприступной крепостью оказался советский человек. И когда я задаю себе вопрос — почему? — я вспоминаю моих товарищей в те дни, когда в самые тяжёлые минуты они оставались людьми. Людьми с лучшими человеческими стремлениями, чувствами, мыслями, людьми светлого разума и чистого сердца.
ЧТО ТАКОЕ ПОДВИГ
Из города приехал Кузнецов. Он сумел добиться приёма у Эриха Коха, сидел в его кабинете, говорил с ним... Кузнецов должен был при малейшей возможности стрелять в Коха. Но он не стрелял.
Мне Кузнецов рассказывал об этом посещении не многословно, хмурясь, глядя в землю:
— Подъехали мы к замку в экипаже. Пропуск был готов. Едва вошли в приёмную, вызвали Валю к Коху. Она пробыла там недолго, и позвали меня. Я вошёл в кабинет. Громадная комната. В противоположном углу сидит за столом толстый, рыжий, с рыжими усиками, с заплывшими свиными глазками Кох. Крикнул ему: «Хайль Гитлер!» Он ответил. Хотел прямо пойти к столу, выхватить из кармана пистолет... Два эсэсовца тут как тут, кресло подставляют, усаживают среди комнаты. Пёс лежит перед креслом, овчарка дрессированная... Соображаю: в наружном кармане платок, вытащу его, а обратно положу в карман брюк, где пистолет; выхвачу пистолет и выстрелю. Но едва вынул платок, как овчарка зарычала и бросилась ко мне. Эсэсовец положил руку на плечо, говорит: «Здесь не полагается шевелиться». Двинуться не давали! Ну, скрипел, скрипел этот Кох своим противным сиплым голосом. Обрадовался, что мы земляки — оба из Восточной Пруссии... Так и нахлестал бы его по жирным щекам!.. Я ему понравился. Я ведь такое расписал, когда рассказывал про свои подвиги в боях во Франции! Валино заявление подписал, оставил её в Ровно и даже велел предоставить ей работу в рейхскомиссариате!
Я видел, что Кузнецов недоволен мирным исходом своего посещения.
Все, кто были посвящены в дела Кузнецова, в те дни только и говорили об этом событии. И все обсуждали вопрос: мог или не мог стрелять Кузнецов, не сробел ли он в решающую минуту. Я верил, что он не мог и не должен был стрелять.
— Что такое подвиг? — говорил Гриша. — Что нужно человеку, чтобы пожертвовать жизнью? О чём он думает в последние секунды своей жизни? Ведь не говорит же он в это время себе высокие слова о патриотизме?
Мы перебирали наших товарищей, погибших и живых. Вспомнили Приходько.
— Может быть, в такие минуты лучше совсем ни о чём не думать? — вмешался Ступин.
— Или, наоборот, твёрдо верить в то, что есть возможность спастись? — добавил я.
Ступин напомнил нам об Арсеньеве.
— Вот этот человек жаждал совершить подвиг!
Недавно нам сообщили по радио, что Арсеньев нашёлся. Он прибился к маленькой группе десантников, с которой мы встречались под Рудней Бобровской. В связи с тем, что мы далеко ушли, он просил у командира разрешения остаться в той группе. Командир разрешил. Нам передавали, что Арсеньев там верховодит, совершает исключительные по смелости диверсии на железных дорогах.
Я рассказал, что ещё тогда не поверил в случайность его пропажи.
— Думаешь, он нарочно ушёл? — спросил Гриша.
— А может быть, честолюбие как раз и есть та сила, которая помогает совершать подвиги? — воскликнул Ступин.
А к вечеру того же дня на повозке вскачь примчался к нам Арсеньев. Бледный, страдальчески скривив губы, вошёл он в шалаш санчасти, сжимая правой рукой окровавленную левую. Но кисти левой руки не было. Мы сделали ему операцию, уложили. Он не отвечал на вопросы.
Только на следующий день рассказал Арсеньев, как, бравируя, показывал он в селе крестьянам фокусы с миной, как хвастал своим бесстрашием и умением, и мина взорвалась у него в руке.
Окончив рассказ, он отвернулся и лежал притихший, задумчивый.
Через неделю он встал. Как-то я застал его за тем, что он учился рисовать.
— Зачем это тебе, Арсеньев?
Он улыбнулся.
— Ведь редакция переехала в санчасть, я буду оформлять вам газету, доктор. Чтоб не сидеть без пользы, иждивенцем...
И, помолчав, ещё сказал:
— Мне раньше казалось, что всё вокруг, даже война, существует для того, чтобы мне отличиться...
Когда в конце войны Арсеньев отправлялся с группой раненых через линию фронта, он пожал мне руку и очень серьёзно сказал:
— Я, доктор, теперь совсем другой человек. Правда. После войны увидите.
Он не солгал. Теперь он — молодой учёный и на правильном пути.
— Так что же такое подвиг? — всё не унимался Гриша, задавая этот вопрос каждому и не получая ответа. Я знал, почему это мучает его. Ему не давалось окончание рассказа.
— Человек совершает подвиг, — говорил Гриша, показывая стопку исписанных листков. — И я не могу этого описать. Не переживал, не знаю. Какие мысли мелькают у него в последние секунды жизни? Какая из этих мыслей ведёт его на смерть? А может быть, подвиг — это бессознательный поступок?
Я не знал, как ему помочь, мне казалось невозможным постичь эту великую тайну. Но Гриша не сдавался.
— Мы меняемся. С каждым днём. В нас всё время рождаются и воспитываются новые качества. Так, может быть, подвиг — это логический результат этих перемен. И если бы подсмотреть хоть один момент, звено в этом процессе — рождение нового качества, увидеть причину, породившую в человеке новое, — тогда я пойму всё последующее до конца, и напишу, непременно напишу!
Украинец Левко Мачерет ещё в Москве обращал на себя внимание постоянной восторженностью. Во время тренировочного прыжка с парашютом он повис на высокой сосне. Его с трудом сняли. Он исцарапался, ушибся, устал. Но когда я спросил его о самочувствии, этот худенький паренёк с тонкой шеей и густо вьющимися золотистыми волосами гордо вскинул голову, синие глаза его заблестели, и он воскликнул:
— Я счастлив, что повис на сосне!
Мы рассмеялись. Он обиделся. Но не переменился. Когда в тылу врага выпадал тяжёлый переход под проливным дождём, по колено в грязи, и Левко выбивался из сил, кланяясь на каждом шагу, чтобы вытащить трёхпудовый сапог, — на предложение сесть в повозку он так же вскидывал голову и так же горячо восклицал:
— Я люблю идти под дождём и по грязи!
А стоило Левко с подразделением попасть в село, как он немедленно собирал кучу стариков и детей и произносил пылкую речь о патриотизме. Потом, в лагере, он рассказывал:
— После моей речи они готовы были пойти в бой!.. Голыми руками...
— Карась-идеалист! — насмешливо бурчал Папков.
— Нет, не карась! — выходил из себя Левко, краснел и тряс шевелюрой. — Пустите меня одного по сёлам — я армию приведу!..
Нужно сказать, что речи Левко действительно говорил замечательно — всем сердцем, и крестьяне любили его слушать.
И как-то так повелось, что в трудное и опасное дело Левко не посылали — берегли. А его это терзало. Он просился в каждую разведку, в каждый бой, подсылал к командиру ходатаев. Но Медведев неизменно посмеивался:
— Ну куда там нашему ребёнку — рано ещё! Пусть подрастёт!
И Левко в ярости топал ногой и со слезами на глазах говорил:
— Чёрт меня догадал в двадцать лет выглядеть младенцем! Я же студент первого курса! Вот отращу усы!..
Но усы у него не росли.
В середине июня 1943 года Мачерет упросил наконец командира послать его с разведчиками на наш «зелёный маяк».
Зелёным маяком называли мы пост в лесу у самого города Ровно, где постоянно дежурили разведчики. Отсюда уходили в город наши люди, сюда приходили на связь городские подпольщики.
Дежурство на маяке было чрезвычайно опасным. Вокруг рыскали полицейские группы, националисты выслеживали наших связных, стреляли в них.
Меняя места маяков, мы иногда были вынуждены располагать их очень близко к городу и почти на голом месте, откуда при нападении уйти мудрено.
Собираясь в поход, Левко очень волновался. Он без конца расспрашивал у бывалых разведчиков о маяке, неестественно громко смеялся над своим волнением и всё повторял, что хочет себя испытать.
Вернулся он через несколько дней, и было в нём для нас нечто новое, что поразило сразу при встрече. Левко не бросился к нам, как обычно, не стал с первых же слов сыпать восторженными словами обо всём вперемежку — о природе и о людях, о стихах и о своих размышлениях... Он крепко пожал нам руки, спросил о новостях в отряде.
Мимо проходил Валя Семёнов.
— Ну, как новый разведчик? — остановил я его.
— Всё нормально, — с непроницаемым лицом ответил Валя и прошёл.
Гриша не сводил глаз с Левко. Он взял его за руку, отвёл в сторону и попросил рассказать всё, что было с ним на маяке, всё без утайки.
И Левко искренне и просто рассказал нам всё.
Вот как предстало нам испытание Мачерета.
До маяка разведчики добрались благополучно, и вот уже несколько часов лежат они в душных зарослях орешника, поджидают городских подпольщиков.
Лунная ночь. В просветах ветвей чернеет проезжая дорога, которая как раз здесь переходит в асфальтированное шоссе — город совсем близко. Из города то и дело доносятся одиночные хлопки выстрелов, иногда разгорается беспорядочная, непонятная стрельба, и тогда кажется, что масса города наползает из темноты и вот-вот навалится, и выстрелы чудятся уже рядом и вокруг...
Левко в десятый раз спрашивает, который час. Подпольщики опаздывают. По договорённости они должны были прийти с вечера, чтоб за ночь вместе с разведчиками пройти открытую часть пути до лесного массива; на день маяк переносится в лес. Но вот уже ночь на исходе, а их нет.
Левко без конца ворочается, поднимает голову, прислушиваясь и всматриваясь в темноту, на всякое похрустывание ветки вскакивает и, наконец не выдерживая, подползает к командиру группы Вале Семёнову.
— Слушай, командир, может, они совсем не придут?
— Может быть, — спокойно отвечает Семёнов.
Левко несколько минут молчит. Но не в силах больше бороться со страхом, которого стыдится, который презирает в себе и который, как холодная змея, вползает в грудь, он жалобно говорит Семёнову:
— Так, может, нам отойти? Скоро рассвет. Здесь останемся — без пользы погибнем.
— А если они придут сюда через минуту после нашего ухода? — спрашивает Семёнов, повернув голову к Мачерету и внимательно всматриваясь в его лицо. — В город им возвращаться нельзя — за ними следят. В лагерь дороги не знают. Оружия нет. Бросить их здесь?
И так как Левко не отвечает, Семёнов, в свои двадцать три года уже опытный разведчик, знающий, что такое волнение и неопытность новичка, отползает немного назад и устраивается рядом с Мачеретом. Висок к виску, опираясь подбородком о приклад автомата, он тихим шёпотом начинает разговор:
— Ничего не поделаешь, браток, будем ждать до последнего. К тому же время ещё есть. А знаешь ли ты, что недавно подпольная комсомольская организация соседнего городка чуть не погибла? Все пятьдесят семь человек!
— Нет. Как же это?
— Провал был. Те самые подпольщики, которых мы ждём, сообщили о провале местным партизанам. И чтоб спасти организацию, один паренёк семнадцати лет пожертвовал своей жизнью.
— Нарочно?
— Да, сознательно отдал жизнь.
— Расскажи, — просит Мачерет.
И Семёнов рассказывает, не торопясь, со всеми подробностями, историю подвига семнадцатилетнего комсомольца Серёжи.
РАССКАЗ О КОМСОМОЛЬЦЕ СЕРЁЖЕ
В небольшом городке Б., на Западной Украине, провокатор передал начальнику городского гестапо список всех пятидесяти семи комсомольцев-подпольщиков, с фамилиями, адресами и даже приметами.
Гестаповец обрадовался — появилась возможность выслужиться: за убийство комсомольцев можно получить не только крест, но и небольшое именьице на Украине... Однако дело осложнялось тем, что гестаповец через несколько часов должен был выехать в Ровно, куда его вызвали на три дня по делам службы. Не желая упускать столь выгодного дела, он до своего возвращения засадил провокатора в одиночку, чтобы тот больше никому не проболтался. Список же он запер в ящике письменного стола в своём кабинете.
Обо всём этом гестаповец со смехом рассказывал двум друзьям, с которыми встретился в канцелярии ровенского гестапо. Хохоча и остря, они прохаживались между столами, и каждый предлагал самый простой и остроумный способ поимки комсомольцев. И никто не обратил внимания на то, что в дальнем углу недавно принятый на работу переводчик оторвался от кипы писем и замер, словно заглядевшись в окно. Через несколько минут он встал и вышел на крыльцо. Он кликнул оборванного мальчишку, сидевшего неподалёку под забором, и, послав его за сигаретами, передал одновременно записку для партизан. Малыш проделал тридцать километров верхом, почти не отдыхая. А на следующее утро в лесу под городком Б. партизаны читали донесение ровенского подпольщика.
Итак, комсомольцев нужно спасти в течение трёх дней, до возвращения начальника гестапо из Ровно. Как это сделать? Выкрасть список нельзя — в гестапо городка Б. у подпольщиков нет своего человека. Напасть на гестапо можно, но бесполезно — рядом в казармах крупные фронтовые части, отведённые на отдых. А просто забрать комсомольцев из города жалко — это значит разрушить с таким трудом налаженную работу подполья.
И тогда партизаны решили действовать хитростью.
Недалеко от лагеря на лесном хуторе жила семья расстрелянного гитлеровцами лесничего: жена и два сына. Старший, семнадцатилетний комсомолец Серёжа, не раз просился в отряд, но партизаны не брали его, во-первых, из-за молодости, а во-вторых, потому, что и так он многое уже делал для партизан: сообщал им о подозрительных людях, появлявшихся в лесу недалеко от лагеря, часто служил проводником... Но ему этого было мало. И всякий раз, встречаясь с партизанами, он требовал:
— Дайте боевое задание! Не подведу! Честное комсомольское, не подведу!
Те отшучивались:
— Ладно, порасти ещё с годик!..
Он очень обижался:
— Не доверяете? Да? Не верите?
И теперь, когда в штабе отряда выбирали, кого подослать в гестапо, кто не вызовет там подозрения и выполнит задание, кандидатура Серёжи показалась самой подходящей. Его решили послать в город к помощнику начальника гестапо — предложить свои услуги для розысков партизан. Дали ему бумажку с обозначением местоположения партизанского лагеря. С небольшой ошибкой, конечно, — лагерь был обозначен километров на двадцать севернее, чем стоял отряд.
— Не заробеешь, Серёга? — спросили его партизаны.
У парня глаза так и сверкнули. Тряхнул своим чёрным казацким чубом:
— Нет! Кого укажете, убью за батьку. Пистолет мне дайте!
— Не горячись, сынок, — остановил его командир, человек пожилой и серьёзный. — Тут с умом нужно: не одну собаку убить, а пятьдесят семь товарищей наших спасти. Понял? Ты там в гестапо волком не смотри. Прикинься. Скажи, деньги вам с маткой потребны, за деньги выдаёшь. Потребуй пятьсот марок — они поверят. И если прикажут вести карателей — не робей, веди. Всё будет в порядке, не подведём тебя. Ну, в добрый путь.
В гестапо Серёжу встретили ласково, сейчас же провели к помощнику начальника — высокому сухопарому немцу с длинной жёлтой шеей. Похожий на общипанного гуся, гестаповец долго читал записку, вытягивая шею и сопя. Затем он осклабился и сказал:
— Хорошо. Проверю. Утром пойдёшь с нами.
И Серёжу отвели в соседнюю с кабинетом комнату, где стоял один потёртый жёлтый кожаный диван. Серёжа почти не спал. Он не знал, что означали слова командира: «Всё будет в порядке». Очевидно, в лесу, куда он приведёт карателей — а он легко приведёт их в точно указанное место, ведь лес он знает хорошо, — на карателей нападут партизаны и освободят его. И Серёжа предвкушал бой и представлял себе, как добудет в бою оружие и будет стрелять в палачей своего отца...
На рассвете за окнами послышался шум, гул множества голосов.
— Ауф! Ауф! — закричали в коридоре.
В кабинет заглянул сухопарый гестаповец.
— Вставай, мальчик! Идём!
Карателей на улице было очень много. Гораздо больше, чем партизан в лесу. Тускло поблёскивали стволы автоматов. Позвякивали фляжки. Зловеще покачивались на плечах чёрные стволы ручных пулемётов. Лица у солдат были хмурые, злые. Серёже стало страшно. Что, если партизаны не одолеют их? Но он сейчас же отогнал эту мысль.
Серёжу поставили впереди колонны. Четыре солдата с револьверами в руках окружили его. Подошёл гестаповец.
— Слушай, мальчик, если соврал — смерть! Понял?
Серёжа молча кивнул. Его толкнули в спину. И они пошли.
Когда они вошли в лес, было уже совсем светло. Отчаянно верещали птицы. Пахло черёмухой.
Серёже за каждым деревом мерещились свои. Чем ближе они подходили к поляне, указанной в записке, тем сильнее колотилось у него сердце. Каждую секунду он ожидал окрика, выстрела. И он поглядывал на волосатую руку, махавшую револьвером возле его уха, и готовился впиться в неё зубами.
Но в лесу было спокойно. Вот впереди поперёк просеки показался завал из деревьев и ветвей. Ещё несколько дней назад этого завала здесь не было. Серёжа инстинктивно замедлил шаг. Гитлеровцы насторожились. Кто-то коротко скомандовал: «Стой!» Вперёд вышел пулемётчик. Через мгновение сухой треск пулемёта рассёк лесную тишину. И смолк. Ответа не последовало.
— Вперёд! — скомандовали сзади.
Серёжу толкнули в спину. И четыре солдата вместе с ним побежали вперёд.
— Стреляйте! — не выдержав, закричал Серёжа партизанам, которые, как он думал, скрывались у завала. Гитлеровцы, решив, что мальчик обращается к ним, снова подняли стрельбу...
За поваленными деревьями никого не оказалось. И тогда леденящий ужас охватил Серёжу. Он понял, что в отряде что-то случилось, и партизаны не сумели встретить их здесь. Сейчас они выйдут на поляну, каратели увидят, что там никого нет, что он обманул их, и застрелят его тут же. Вон за тем поворотом откроется поляна... Серёжа собрал все свои силы, приготовился прыгнуть в сторону, в кусты, бежать... Вот они повернули по дороге, кусты и деревья словно расступились...
И перед глазами Серёжи и сопровождавших его карателей открылась широкая лесная поляна, а на ней — настоящий партизанский лагерь. Не меньше десяти костров дымилось в разных концах поляны. Несколько шалашей виднелись в центре, среди кустов. Обрывки бумаги белели то тут, то там. И даже какая-то тряпка сушилась на прутике, воткнутом в землю у костра.
Ни одного человека на поляне не было.
Серёжа не верил своим глазам. Но высоченный солдат с волосатыми руками хлопнул его по плечу:
— Гут, мальчик! Твоя была правда!
Каратели брали лагерь по всем правилам: ползли, стреляли из автоматов и пулемётов, бросали в шалаши гранаты. Потом собирали трофеи: пустые консервные банки, обрывки каких-то записок, тряпку — и тщательно изучали. По всем признакам, партизаны оставили лагерь не более получаса назад.
До сумерек рыскали каратели в окрестностях лагеря. Возвращались в город весёлые, с шутками и смехом. То и дело кто-нибудь подходил к Серёже, ударял по плечу и говорил:
— Молодец!
Можно было представить себе, как не хотелось карателям наткнуться в лесу на партизан.
Возле гестапо Серёжу встретил помощник начальника, похвалил. Дал двести марок — ведь дело было сделано только наполовину — и отпустил домой.
— Приходи, мальчик! Что узнаешь — сообщай! — говорил он на прощание, помахивая костлявой рукой.
Ночью в лагере партизаны рассказывали Серёже, как всю прошлую ночь сооружали они фальшивый партизанский лагерь и с каким удовольствием наблюдали они издалека воинственные упражнения карателей.
— Главного мы добились: теперь, Серёга, гестаповцы верят тебе, как богу! — заключил командир. — Так слушай, друже, что ты должен сделать.
И только теперь рассказал Серёже план спасения комсомольцев.
В третье утро, последнее перед возвращением из Ровно начальника гестапо, в лагерь привезли семью лесничего. Мать — сорокалетняя худенькая женщина. Волосы у неё гладко зачёсанные, с пробором, будто пепельные, не поймёшь, то ли цвет такой, то ли проседь. Глаза выцветшие, печальные.
— Сыну скоро отправляться? — тихо спросила она командира.
Командир ответил, словно прощения попросил:
— Сегодня, мать, сейчас. Товарищей нужно спасать.
Она молча закивала головой, как-то неловко погладила Серёжу по голове и ушла к обозу, где хлопотали женщины и где она тотчас же нашла себе дело. Младший брат Серёжи, лет десяти, вихрастый, курносый, в веснушках, скакал козлом, с любопытством заглядывал в шалаши, поглаживая ладошкой лакированные приклады автоматов и, видимо, был в восторге, что попал к партизанам. Ему всё это казалось весёлой игрой.
Серёжу с братом ввели в просторный штабной шалаш. В центре стоял обыкновенный молочный бидон.
— Вот, ребята, — обратился к ним командир. — Этот бидон заполнен свежим и вкусным сливочным маслом.
При этих словах окружающие их бородатые партизаны загоготали. Посыпались острые шутки.
— Эге, хлопцы, с того масла пронесёт!..
— Пробовать вам то масло не следует, — серьёзно сказал командир. — Отвезёте его в город и отдадите в подарок гестаповцу. Вот, теперь слушайте внимательно.
Партизаны плотнее сдвинулись кругом. Командир заговорил шёпотом:
— Бидон постарайтесь внести в коридор гестапо. Если удастся, поставьте поближе к двери в кабинет начальника. Если при тебе, Сергей, крышку этого бидона откроют, за пятнадцать минут уходи как можно дальше от гестапо. Если не откроют, уходя, сам открой крышку. Тут сверху и вправду — масло. На всякий случай, как только внесёте бидон, отправь брата к повозке. А ты, малыш, — обратился он к младшему, — через десять минут, слышишь, ровно через десять, кликни брата, словно он тебе понадобился упряжь поправить. И сразу же нахлёстывайте лошадей, — да в лес. Погони не бойтесь — подпольщики наготове, отрежут погоню. Пока вы станете орудовать в гестапо, вокруг на улицах, в подворотнях будут наши люди. У них есть оружие, гранаты — они вас в обиду не дадут. Скорее всего никакого боя не случится — вы успеете спокойно уехать. — Командир помолчал, вздохнул. — Больше послать некого. Главное ведь, чтоб гестаповцы поверили в это масло... Ну, всё. Понятно, какое тут внизу масло?
— Понятно! — решительно ответил Серёжа.
Но маленький брат его отчаянно засопел и жалобно сказал:
— А я не знаю, когда пройдёт десять минут!
Все рассмеялись. Командир снял с руки часы и отдал мальчику. Ему объяснили, как отсчитать десять минут. Поставили бидон на повозку. Серёжа сел на облучок. Младший пристроился рядом, свесил ноги, рукой придерживает в кармане часы. И поехали.
На две трети бидон был заполнен взрывчаткой — толом. В тол опущен взрыватель замедленного действия. Устройство взрывателя простое: тонкостенный стеклянный пузырёк с жидкостью помещён в порошок. Если разбить пузырёк, жидкость выльется, смочит порошок, начнется химическая реакция, рассчитанная точно на пятнадцать минут. Тол прикрыт жестью, на которую положено килограмма три сливочного масла. Проволочка от взрывателя протянута кверху, прикручена к крышке бидона. Открыть крышку — дёрнуть проволочку — разбить взрыватель, и через пятнадцать минут произойдёт взрыв огромной разрушительной силы.
К ночи ребята не вернулись.
А утром разведка сообщила: вчера после полудня здание гестапо взлетело на воздух.
Партизаны ликовали. Значит, задание выполнено: уничтожен список подпольщиков, заодно с ним и провокатор, сидевший в камере, и в придачу всё гестапо. Сообщили эту весть матери. Она кивнула и молчит, ждёт, что ей скажут ещё. А что могли ей сказать партизаны?
— Подождите, мамо, вернутся ваши сыновья.
Но сыновья не возвращались. Десятки друзей разыскивали их в городе, в окрестных сёлах и лесах, и не нашли. Пять суток молчали партизаны, страшились матери в глаза посмотреть.
На исходе пятых суток к посту пришёл оборванный, грязный и худой мальчонка. Не сразу признали в нём партизаны Серёжиного брата. Его отвели в штаб.
И вот он сидит на чурбачке среди шалаша, со сморщенным, исхудавшим лицом и грустными глазами, словно маленький старичок, и тихо рассказывает.
Они выехали из леса в полдень. Небо было ясное. Солнце пекло. Недалеко от опушки на окраине городка одноэтажный каменный домик гестапо. Рядом школа, в которой устроена казарма. Там расположена на отдых какая-то фронтовая часть.
Повозка с ребятами весело протарахтела мимо казармы, мимо разомлевших от жары часовых и свернула к гестапо.
На окнах гестапо железные решётки, рамы раскрыты. Сергей показывает брату — за одним из окон сидит высокий, сухопарый военный и пишет, — помощник начальника гестапо. На стук повозки он обернулся, узнал Сергея и, улыбаясь, помахал ему рукой.
— Верит! — радостно шепнул Сергей брату, осаживая лошадь у крыльца.
Часовой перед домом, видно, тоже признал паренька, подмигнул ему по-дружески.
Сволокли они бидон с повозки, поставили на землю.
На крыльцо вышел сухопарый гестаповец, длинным носом своим указал на бидон:
— Что это такое?
— Сливочное масло вам в подарок, — сказал Сергей.
— Ого, масло! — обрадовался гестаповец. Но тут же встревожился и подозрительно покосился на бидон: — Открой!
Сергей решительно рванул крышку. Брат зажмурился — вот сейчас произойдёт нечто ужасное. Но ничего не случилось. Когда он открыл глаза, гестаповец уже ковырял пальцем масло, слизывал его языком, урчал и бормотал:
— Гут, гут, гут...
Обрывок проволочки болтался на крышке бидона.
Попробовав масло, гестаповец приказал внести бидон в дом. Ребята с трудом втащили его в коридор. Но тут сухопарому гестаповцу, очевидно, стало жалко — придётся, пожалуй, поделиться маслом с сотрудниками, — и он открыл дверь в кабинет:
— Сюда!
Бидон внесли в кабинет и поставили у письменного стола. У того самого стола, где был заперт заветный список подпольщиков.
С того момента, когда Сергей открыл бидон, прошло уже восемь — десять минут. Передвигая бидон, он шепнул брату, чтоб тот вышел на улицу.
Малыш вышел, уселся в повозку и стал наблюдать через окно за происходящим в кабинете.
А в кабинете гестаповец о чём-то расспрашивал брата. То и дело слышалось слово «партизанен». Сергей отвечал и, всё поглядывая на стенные часы, боком подвигался к двери. Видимо, сухопарому не нравились ответы. Он стал нервничать и злиться, замахал руками и повысил голос. Прошло ещё три или четыре минуты. Тут малыш не выдержал и что было силы закричал:
— Серёженька!
Услышав зов, Серёжа повернулся спиной к гестаповцу и шагнул через порог. В этот момент гестаповец вынул из стола зелёную лесную карту и, что-то быстро говоря, ткнул в неё пальцем. Увидев, что Серёжа выходит из кабинета, он хватил кулаком по столу и закричал:
— Отвечать не хочешь! Одна компания!
Конечно, никто не знает, о чём думал в это мгновение Серёжа. Но, вероятно, он понял, что, если выбежит сейчас, гестаповец заподозрит неладное и выбросит из дома бидон. И Серёжа вдруг остановился, повернулся и снова вошёл в кабинет. Ни слова не отвечая гестаповцу, он прошёл к окну, взялся обеими руками за решётку, пристально посмотрел брату в глаза и отвернулся.
В тот же миг раздался взрыв. Малыша ударило, сбросило с повозки. Когда он пришёл в себя, в воздухе ещё со свистом вертелись балки и пыль клубилась над развалинами...
Мальчик поднялся, осмотрелся вокруг... И пошёл в лес искать партизан.
Мальчик замолчал. Молчали кругом все.
И вдруг он поднял голову и со страхом и болью закричал:
— Мама!
У входа неподвижно стояла мать, и по лицу её текли слёзы...
Конечно, они остались в отряде. Малыш стал опытным партизаном и теперь ходит на дальнюю связь с подпольщиками в Ровно и другие окрестные города.
— Вот и вся история, — закончил Семёнов.
Только теперь заметил Левко, что вокруг стояла уже та полная, сторожкая тишина, которая бывает перед самым рассветом. Стрельбы в городе не было. Звёзды потускнели и замерцали, как пламя догорающей коптилки. Казалось, вот-вот хлынет утро и обнажит узкую полосу придорожного орешника и группу разведчиков среди открытых незасеянных полей…
Но Мачерет не испытывал тревоги. В его груди росло, ширилось новое для него чувство уверенности и силы. Как никогда раньше, он ощутил, что делает частичку общего дела, которое совершает сейчас, в эти же минуты, весь народ, на всей нашей земле. И разве он, комсомолец Мачерет, хуже, слабее семнадцатилетнего Серёжи?
Он ещё не сознавал, этот двадцатилетний юноша, что в долгую ночь ожидания на дальнем маяке, с помощью друзей преодолевая робость и неопытность, он превращается в зрелого воина.
Но в нём уже проснулась та спокойная ясность мысли, твёрдость духа, которые, раз родившись, не покидают уже никогда.
— Ты видел Серёжиного брата? — спросил Мачерет, приподнимаясь на одно колено и проверяя рукой запасной диск.
Однако Семёнов не успел ответить, так как на дороге послышались тихие шаги, негромкий разговор, затем невнятное восклицание и голос одного из разведчиков:
— Сюда, сюда, товарищи!
Раздвигая ветки, подходят четыре человека, из которых первый совсем маленький, босиком, в большой кепке, сползающей на глаза. Он прикладывает ладонь к козырьку и высоким мальчишеским голосом докладывает:
— Прибыли, товарищ командир! Задержка оттого, что нас там выслеживали. Мы петляли, петляли... Утром немцы, наверное, доберутся сюда.
— А мы думали, вы уже не дождётесь нас, — устало говорит один из пришедших, высокий, худой мужчина.
— Я ж говорил, что дождутся! — победоносно восклицает мальчик.
И, несмотря на темноту, Мачерету кажется, что он узнаёт в этом вихрастом и курносом мальчугане Серёжиного брата...
— Что ж, пошли, товарищи! — командует Семёнов. — Одному идти сзади, в случае чего прикрывать нас с тыла. Кто пойдёт последним?
— Я, — говорит Мачерет, и Семёнов молча соглашается, словно это само собой предполагалось.
И, вытянувшись цепочкой, они движутся через поле к лесу, торопясь за ускользающими ночными тенями.
А последним, то и дело оборачиваясь к дороге, зорко поглядывая вокруг, с автоматом на изготовку, спокойно идёт Левко Мачерет. Он твёрдо знает, что сумеет прикрыть товарищей от вражеских пуль, даже своим телом, если это понадобится.
После рассказа Мачерета Гриша долго молчал, потом внезапно сказал:
— Только слепец может думать, что такие вещи совершают бессознательно. Ясная и простая мысль ведёт на подвиг: «Ты должен это сделать!» «Должен!» «Долг!» Эта короткая, как молния, мысль — итог всей твоей жизни, твоих поисков и убеждений, твоих радостей и надежд...
Гриша пошёл к своему шалашу. Ему не терпелось закончить рассказ. Но по дороге его остановил Семёнов:
— Гриша, тебе придётся сейчас срочно отправиться на маяк. К нам идёт связной с важным донесением от Кузнецова. Нужно его встретить и привести. Быстро, три минуты на сборы.
Пробегая мимо санчасти, Гриша махнул мне рукой и весело крикнул:
— Теперь я свой рассказ допишу!
В тот же день, к вечеру, возвращался он из разведки, ведя в лагерь молодого паренька-подпольщика. Недалеко от Ровно в лесу они попали в засаду. Стрелять начали сразу со всех сторон. Гриша был вооружён автоматом, подпольщик только пистолетом. Но подпольщик нёс в лагерь важное донесение. Тогда Гриша сказал ему:
— Иди на восток, к лагерю, я буду прикрывать тебя, — и, повернувшись лицом к группе настигавших их бандитов, дал несколько коротких очередей.
Паренёк бросился в чащу леса. Обернувшись, он увидел, как Гриша медленно отходил, отстреливаясь. И вдруг совсем рядом с ним из-за дерева выскочил бандит и в упор выстрелил в него. Гриша упал. К нему, вопя, бросились преследователи...
Всё это поздно ночью рассказал нам добравшийся до лагеря паренёк.
Он стоял у костра перед командиром, спиной ко мне. Он кончил. Я не видел его лица, и мне казалось — вот-вот он ещё что-нибудь скажет... Но больше он ничего не сказал. На третий день товарищи принесли в лагерь тело Гриши. Левый висок и глаз были вынесены разрывной пулей. Золотистые волосы курчавились над раной. Очевидно, смерть была мгновенной.
На запад от лагеря, к вечеру, похоронили его среди заросшей высоким кустарником полянки.
Небо хмурилось, слегка моросило.
Вокруг могилы своего товарища с сумрачными лицами стояли партизаны.
Всё было, как всегда, — в который уже раз! — и неповторимо.
Выступил вперёд комиссар и тихо сказал:
— Если б он струсил, может быть, он был бы жив...
Потом он нагнулся, взял горсть земли и помедлил, словно думая, нужно ли что-нибудь добавить.
И я даже не помню, говорил ли он потом ещё...
А затем пошёл дождь, траурные ленты на венке намокли и обвисли...
Когда все разошлись, я остался на поляне.
Показалось солнце, осветило свежую могилу, окружённую берёзовой изгородью, большой яркий венок, красный столбик с металлической табличкой и на ней чётко вырезанные слова:
«Погиб в борьбе с врагами Советской родины».
Я пошёл в опустевший шалаш Гриши. Там среди немногих вещей его я и нашёл листки с неоконченным рассказом.
Теперь-то он сумел бы его дописать.
Впрочем, ведь он дописал рассказ, не пером, — своей жизнью.
КОМИССАР
Наконец сложный механизм разведки был создан и действовал: ежедневно из городов, сёл, с железных дорог поступали к нам самые различные сведения от многих и многих советских патриотов. Наши глаза были повсюду.
Лукин, молча, с довольным видом, поглаживая себя по животу, выслушивал от разведчиков множество цифр, названий, имён. И никогда ничего не записывал. Всё это в его голове как-то мгновенно сопоставлялось с массой других цифр, названий и имён. И эта мешанина затем удивительным образом превращалась у него в стройную систему догадок и выводов.
Так, одна фраза Коха, невзначай сказанная Кузнецову, о сюрпризе под Курском и данные о движении поездов помогли Лукину раскрыть многое в подготовке противником крупной военной операции.
Конечно, вести эту работу было нелегко.
Нас в лесах Ровенщины подстерегали многочисленные опасности: полицейские, каратели, националисты, провокаторы. Два года мы жили, не выпуская из рук оружия, не снимая сапог ни днём, ни ночью. Мы вскакивали при каждом выстреле. Чуть ли не каждую неделю мы разрушали своё жильё, переходили на новое место и строили вновь. Мы почти постоянно вели наступательные и оборонительные бои. Теряли товарищей. Обретали новых. А разведка шла не прекращаясь, ежедневно, ежечасно.
И всё же наша жизнь была отдыхом по сравнению с тем, как наши разведчики жили и работали в городе, среди врагов. Постоянная смертельная опасность, вечное напряжение, чтобы не выдать себя ни словом, ни жестом. И при этом — унижения, подневольный труд, голод, страдания близких.
Огромная духовная сила требовалась от этих десятков и сотен людей, чтобы вынести всё и выполнить свой долг.
Человеком, который постоянно думал и заботился о том, чтобы поддерживать, укреплять в нас духовные силы — наше главное оружие, — был комиссар.
Обычно, когда разведчик уходил в город, он получал, так сказать, «боевой комплект»: от командира — задание, от начштаба — патроны, а от комиссара — напутствие и листовку.
Вот Стехов сидит у самодельного столика, окружённый десятком партизан, и диктует передовую «Правды», записанную им утром по радио. Ребята стараются, сопят, выводят крупные буквы, как первоклассники. И если кто-нибудь пишет небрежно, он, как учитель, хмурится и огорчается:
— Без души пишете, товарищ!
— Так лишь бы прочесть можно, — оправдывается провинившийся переписчик.
— Лишь бы!.. — досадует Стехов и, упираясь в колени руками, откидывается назад и с удивлением всматривается в говорящего. — Вы понимаете, что говорите? Да вы представьте, как человек возьмёт из ваших рук этот листок. Как спрячет на груди. Как будет при коптилке читать, вдумываясь в каждое слово, всматриваясь в каждую чёрточку. Как по этому листочку станет воображать себе того, кто писал, и о чём думал, когда писал... Этот клочок бумаги станет частицей его существа — его мыслью, его надеждой, его силой. Он покажет его другу, как величайшую драгоценность. И одно то, что он сохранит этот смертельно опасный листок, свяжет нас с ним на жизнь и смерть...
И от этих слов комиссара словно оживает маленький листок бумаги, словно трепещет под рукой, как кусочек сердца.
Стехов нёс в себе огромную, горьковскую любовь к человеку. И нас всех, в лесу и в городе, это согревало и вело, как пылающее сердце Данко, легенду о котором так любил комиссар.
От мелькающих в сумерках товарных вагонов у Юльки рябило в глазах. После каждого десятка она ставила чёрточку, — целых пятьдесят вагонов. Очевидно, это был важный поезд — перед паровозом прицеплены две пустые платформы, а в хвосте — три вагона с охраной. На восток везли боевую технику.
Юлька проставила время прохождения поезда и подчеркнула красным. Сегодня это уже четвёртый такой состав. Больше не будет — по ночам немцы поезда не пускают, боятся партизан.
Юлька плотно скатала полоску бумаги с чёрточками и цифрами и спрятала за оконный наличник.
Ночью, как всегда, она услышит условный стук в окно. Затем рука зашуршит по стене. И, наконец, повторный стук сообщит, что записка с донесением взята.
Иногда поутру на месте записки Юлька находит листовку, аккуратно написанную карандашом.
В листовке — сводка Совинформбюро, выдержки из газеты «Правда», горячие слова о родине, о свободе. И это — словно ответ на её записки. Каким-то сложнейшим путём её чёрточки и цифры там, на фронте, помогают Советской Армии бить врага.
Когда сидеть перед окном становится невмоготу, а перед глазами зелёные круги, Юлька раскрывает учебник десятого класса, купленный перед войной, и перечитывает спрятанную там листовку. За словами листовки ей видится лесная поляна, костёр, высокие, сильные, бородатые люди с суровыми глазами, — они читают Юлькино донесение и пишут ответ... Видится ей дым взрывов далеко на востоке. И там читают её донесения и благодарят. И слышна команда: «Вперёд!»
Ни одного партизана Юлька так и не видела.
А началось это вот так. Однажды отец, редко приезжавший домой из города, где он служил на вокзале, подсел к ней, выслал из комнаты мать и бабушку, и серьёзно сказал: «Вот что, дочка, нечего тебе зря в окна глазеть!» — И объяснил, что и как должна она делать.
С тех пор она вот уже три месяца целые дни просиживает у окна до ломоты в спине. Отец приезжает теперь ещё реже. Он стал ласковее. Подшучивает над ней: «Ну, почтовый ящик, сдавай корреспонденцию». Забирает листовки и снова надолго уезжает...
Ночью в обычное время постучали в окно, пошуршали рукой за наличником и снова стукнули. Юлька открыла глаза и прислушалась. И тут произошло необычайное: в окно постучали в третий раз и в четвёртый...
У Юльки заколотилось сердце. В соседней комнате по-прежнему прерывисто дышала мать и во сне кряхтела и постанывала бабушка.
Стук становился настойчивее.
Кутаясь в одеяло, Юлька распахнула окно.
В слабом свете звёзд она увидела прядь волос на лбу, прищуренные с блеском глаза, белые зубы.
— Юлька?
— Я.
— Поручение вам от командира.
Она уселась на подоконник.
— Ой, я думала партизаны совсем не такие...
Парень был ненамного старше, чем она сама, и совсем без бороды. А глаза у него были весёлые и горячие...
— Немцы перебрасывают сейчас на фронт боеприпасы, технику, войска. Они готовят наступление. Нужно им помешать — взорвать мост. Охрана на мосту сильная, нам не подобраться. Средство одно — сбросить мину на мост с проходящего поезда.
— Что я должна сделать?
Парень помолчал и потом, глядя в землю, сказал:
— Сосед у вас есть. У него — знакомый кондуктор. Нужно через соседа передать ему чемодан с миной.
— А если они не захотят?
— Захотят. — Парень вздохнул. — Ведь, говорят, этот сосед — ваш жених.
— Неправда! — возмущённо воскликнула Юлька. — Я его ненавижу. Он трус!
— Вот молодец! — обрадовался парень. И тут же грустно добавил: — Но ведь задание нужно выполнить...
Девушка задумалась. Потом, словно через силу, сказала:
— Хорошо. Я попрошу его. Я заставлю его. Передайте товарищам, тем, кто вас послал, — мост будет взорван — пусть напишут потом в листовке. Но только... Я должна буду обещать, что стану его женой... Я знаю, иначе он не согласится.
— Эх, чёрт возьми! — Парень махнул рукой и встал. — Когда нужно будет чемодан с миной доставить, напишите в донесении. Доставлю. — Потом он потоптался на месте, глядя в землю и поглаживая ладонью ствол автомата, и пробормотал: — А я много раз видел вас... Издали, с опушки, когда ночи дожидался... — И ушёл.
В лагере парень рассказал обо всём Стехову.
— Как быть, Сергей Трофимович? Разве это дело, чтоб она такие жертвы приносила?! За нелюбимого — замуж!..
Стехов с любопытством посмотрел ему в глаза.
— А почему это вас так волнует?
Разведчик покраснел.
— Вообще... по-человечески...
— А, вообще! — Стехов хитро усмехнулся. — Не волнуйтесь. Вы поверьте в неё — она этого стоит. А поступить она сумеет правильно.
И разведчик поверил в неё... на всю жизнь.
Все жизненные проблемы, встававшие перед нами, неопытными юнцами, обсуждали мы с комиссаром.
Помню тёплый июльский день. Большая группа партизан расположилась среди высаженных перед самой войной молодых сосен, едва достигших человеческого роста.
Стехов сидел на земле в центре группы, обхватив колени руками.
Смолистый аромат, словно освежающая струя, стекал с зелёных сосновых лапок, пушистых и ещё младенчески мягких.
Беседа то разгоралась, то стихала. Порой, помалкивая, мы глядели в высокое синее небо с набегающими белоснежными облачками, лёгкими, как мыльная пена, слушали жужжание шмеля, словно изнемогающего от зноя, и думали... Думали об одном... Конец войны хоть ещё и далеко впереди, но уже виден. Уже двинулись от Сталинграда, уже шли к Днепру наши армии...
Мы перебирали пережитое, снова оценивали его. Думали о том, с чем вернёмся домой после победы.
— До войны, — говорил Чёрный, — мне казалось, что нужно быть снисходительным к людям, прощать их слабости. А теперь я думаю иначе. Потому что вижу: человеческая слабость в конце концов становится предательством.
— Действительно, вспомнишь, как беззаботно жили до войны, — встрепенулся Максим Греков, — даже странно сейчас... Я, например, никогда не ходил на военные занятия, стрелять не умел... Мне казалось, что войны и не может быть...
— Потому что слишком доверчивы были! — сдержанно сказал Николай Струтинский. — Когда я теперь снова пришёл в Ровно — просто поразился! Кое-кто, про кого никогда плохого не думал, оказался с немцами, а тот, кого и не замечал вовсе, — как герой в подполье работает!
— Значит, теперь никому доверять не будешь? — воскликнул Папков. — Так и жить неинтересно!
— Не то, что не доверять, а... как бы объяснить... — Струтинский наморщил лоб, стараясь сформулировать свою мысль, — отношение к людям... пересматриваешь...
— У Шота Руставели есть строки... — сказал Стехов, внимательно слушавший разговор.
В последнее время голод по книге стал у нас непереносимым. Давно кончились газеты, присланные из Москвы. Когда в мешках с боеприпасами мы находили свежие номера «Правды» и набрасывались на них, Стехов неумолимо отбирал газеты и потом на политинформациях регулярно читал вслух по одной статье в день. Статьи Эренбурга обычно оставлялись «на десерт». Так ему удалось растянуть чтение газет на два месяца. Эти читки были для нас, как глоток свежей воды. Но скоро газеты кончились. Слушать радиопередачи регулярно мы не могли, так как экономили питание для наших раций.
Когда Стехов назвал Руставели, Максим даже застонал:
— Эх, что бы я дал сейчас за книжку!
И тут Стехов раскрыл свою полевую сумку и вынул... книжку! Новенькую, с хрустящими листами. Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Ликующий вопль прокатился по рощице.
— Сергей Трофимович, откуда? Где взяли?
— А я ещё в Москве, перед вылетом, положил в сумку. Год носил, скрывал. Думал, придётся совсем туго без книг, достану. Уж очень серьёзный разговор у нас пошёл. А здесь есть ответ... Давайте читать.
И он прочёл своё любимое место:
«Познаем друзей и близких в час, когда грозит беда».
— Я думаю, самое важное, чему мы научились, — сказал он, прочитав отрывок, — это правильно понимать, кто друзья и кто враги. И не только вокруг нас, но и внутри каждого из нас. Ведь вот эгоистам на войне пришлось туго. И неженкам, и сибаритам. И лентяям. И пьяницам. Мы боремся с оккупантами. И в этой борьбе сами стряхиваем с себя всё лишнее, всё мелкое, что пыталось оккупировать наши души. Ведь мы с вами должны победить, вернуться и этими же руками строить всё, что разрушено, и всё, что намечено. Коммунизм строят чистыми руками.
Стехов умел удивительно точно говорить именно о том, что нас волновало. Его слова словно озарили внутренний процесс мужания, совершенствования, который происходил в каждом из нас. Я впервые ясно понял, что процесс этот совершался не сам собой.
Умный, проницательный взгляд Стехова наблюдал за каждым из нас, воля его направляла нас незаметно, не навязчиво, тактично, но непоколебимо. Мне вспомнились все эти «мелочи», из которых складывалось его воздействие на нас. Стехов запретил в отряде брань. Он не допускал появления карт. И не случайно он однажды на виду у всех молча принялся вырезать шахматного коня. Он не призывал нас «подхватить инициативу», он говорил, что это вырезание успокаивает его, что он отдыхает. А через несколько дней мы имели в отряде десять полных комплектов шахмат, сделанных ребятами из ольхи, из дубовой коры, из хлебного мякиша. И каждый был убежден, что именно ему первому пришло в голову сделать шахматы.
Через несколько дней после того, как чемодан с миной был сброшен с поезда и мост был взорван, в штаб вбежал взволнованный разведчик — тот, что приносил донесения с железной дороги:
— Товарищ командир! Товарищ комиссар! Юлька пришла!
К костру подошла высокая, стройная и красивая девушка в платочке. Серые глаза её, широко раскрытые, с детским восторгом смотрели на нас. Она прижимала к себе маленький узелок и с польским акцентом говорила:
— Примите меня, товарищи. Я выполнила задание. Я хочу воевать.
— А жених как же? — улыбаясь спросил комиссар.
— О, я не люблю его! — прошептала она, заливаясь краской. — Я никогда не буду его женой.
— Но что скажет ваш отец? — вспомнил Медведев. — Нужно его разрешение.
Тут вмешался Лукин:
— Дмитрий Николаевич, отец сам просил в случае опасности забрать дочь в отряд. Ну вот, опасность налицо!
Все рассмеялись. И тут же определили Юльку в боевое подразделение. Сияющий от счастья, бросился разведчик показывать ей дорогу.
И вот, когда она вышла, кто-то из присутствовавших позволил себе цинично пошутить по её адресу.
Стехов вскочил. Он побагровел. Глаза его сверкнули так, что шутник осёкся на полуслове. Стало тихо. И Стехов сдержанно, с огромной силой произнёс:
— Я сейчас позову эту девушку, пришедшую сюда, чтобы отдать жизнь за родину, и вы повторите при ней свою мерзкую шутку!
Нужно ли добавить, что уважение и забота окружили Юльку в отряде.
Однажды мы встретили небольшую партизанскую группу, в которой царили мат, пьянство. Эти «вояки» удивлялись атмосфере нравственной чистоты нашего отряда, шутя называли нас аристократами.
— Да на что вы себя мучаете? — говорил мне один из этих партизан, одетый небрежно, в заломленной набекрень папахе, с вечно красными, пьяными глазами. — Подумаешь, чистюли! Кому это требуется? Мы не хуже вашего лупим и Гитлера, и бандеровцев. Зато и живём: баб любим и горилку пьём! Чего ж не жить, когда, может, завтра меня убьют!
Через две недели эта группа во время очередной пьянки на одном из хуторов была окружена карателями, и полностью уничтожена.
Да, человеческие отношения в нашем отряде были чистыми. И это было воспитано Стеховым.
Сергей Трофимович Стехов в свои сорок лет был юношески горячим и романтичным.
Медведев же был человеком другого темперамента, умеющим спокойнее оценить обстановку и выбрать решение. С самого начала я наблюдал, как они приноравливались, притирались друг к другу. Ведь их руководство отрядом было неразрывно. И эта «притирка» двух сильных людей на первых порах, конечно, была не лёгкой, не обходилась без толчков и взрывов. Стехов не мог примириться с тем, что мы идём через Украину к Ровно почти без боёв, его глубокой болью поражало каждое сожжённое гитлеровцами село, каждое горе. Я видел, как часто уходил он с командиром подальше в лес, и там они долго разговаривали.
Иногда они останавливались, оба начинали жестикулировать, до меня долетали их голоса... О чём они спорили? И только один раз спор этот вырвался наружу. Это случилось на партийном собрании. Кто-то из разведчиков рассказал, что в соседнее село, через которое мы проходили, должны прибыть жандармы за продуктами. Стехов тут же предложил напасть на гитлеровцев. Медведев заявил, что запрещает эту операцию, так как мы должны двигаться вперёд и не должны открывать себя противнику.
— Это нас не задержит. Я останусь с группой и потом догоню отряд, — убеждал его Стехов.
Медведев оставался непреклонным.
— Крестьяне ждут нашей помощи, мы должны помочь! — взволнованно воскликнул Стехов.
Медведев вспылил, желваки заходили на скулах, и он вдруг закричал:
— Ты будешь выполнять мои приказы! Я тебя назначу отделением командовать!
Нам всем стало страшно. Но Стехов остался совершенно спокоен.
— Дмитрий Николаевич, я буду выполнять любую работу, которую поручит мне партия. Любую.
Медведев встал и сказал, что собрание считает закрытым.
— Нет, ты не можешь закрыть собрание, — спокойно ответил Стехов. — Мы должны решить, как быть с хранением рекомендаций, личных дел... Я прошу запросить об этом по радио Москву.
— Здесь эти формальности не нужны, нельзя занимать этим время у отряда и тратить на это питание рации, — сказал Медведев.
— Это не формальности.
Медведев, ни слова не говоря, вышел. Было неловко и обидно за ссору двух людей, которых мы уважали и любили.
В первом случае мы всем сердцем сочувствовали порыву Стехова, но понимали, что Медведев прав. Во втором случае мы склонны были сами к тому, чтобы бросить всякие формальности и бумажки, но понимали, что учёт — это организованность, и что прав Стехов.
Секретарь партийной организации Саша Лавров стал перечислять, кому из нас нужно написать автобиографии, кому оформить письменные рекомендации. Мы слушали невнимательно, взволнованные происшедшим. Но вдруг ковёр на двери откинулся, в шалаш вошёл Медведев.
Стехов взглянул на него и сказал:
— Дмитрий Николаевич, вероятно, ты прав, мы не должны обнаруживать себя. Но нужно объяснить это товарищам. А что касается радиограммы, то ты был не прав, не так ли?
Медведев помолчал, потом решительно тряхнул головой и сказал:
— Я погорячился. Через час очередная связь с Москвой... Пойдём составим радиограмму о партийных делах.
И они вышли вместе.
Интересы дела для Стехова были выше его самолюбия. И этому тоже можно было у него учиться.
Мы любили нашего комиссара так, как только можно любить и уважать настоящего человека. Любили за то, что в его жизни — на работе и в семье — всё было кристально ясно и просто. И когда он рассказывал о маленьком своём сынишке Вовке, оставшемся с матерью в Москве, мы переживали с ним каждую подробность. Случилось так, что жена его заболела и попала в больницу. Грудной мальчик остался с отцом. Стехов во время работы бегал в молочную за грудным молоком, таскал в кармане пиджака бутылочки, заткнутые марлевыми тампонами. После напряжённой работы в редакции «Крестьянской газеты» ночами он просиживал у кроватки ребёнка, который орал, вертелся и норовил вывалиться.
— Вероятно, потому я так к нему привязался, что сам выходил, — говорил Стехов.
Но всю меру нашей привязанности к нему поняли мы тридцать первого июля, когда в тяжёлом бою наш комиссар был ранен.
Москва разрешила нам усилить боевые действия, и Стехов, что называется, отводил душу. К каждой операции он готовился чрезвычайно тщательно, стараясь предусмотреть всякую мелочь.
— Я хочу свести до предела элемент случайности, — говорил он, в сотый раз обсуждая детали будущего боя, разрабатывая систему сигналов.
Так было и в этот раз. Фашисты расположили целую роту в селе Красная Горка, чтоб отрезать нас от города.
Длинная цепь людей в утреннем тумане ползёт через картофельное поле к деревне. Ботва разрослась кустами и укрывает нас с головой. За соседней грядкой ползёт Стехов, он командует операцией. Кричим «ура» и бросаемся в атаку. Но враг открывает бешеный огонь. Оказывается, враг нас заметил и приготовился. Теперь мы в невыгодном положении — в открытом поле. Единственно правильное решение в таком случае — это немедленно ворваться в деревню. Это предвидел и объяснил комиссар ещё в лагере. Но не слышно команды Стехова, молчит Стехов. Трассирующие пулемётные очереди чертят над нами. Вдруг слышу стон рядом. Мелькает мысль — комиссар! Перепрыгиваю через грядку, валюсь рядом со Стеховым. Он стоит на коленях. Смертельно бледен. Смотрит на свою левую руку, превращённую в кровавую, изуродованную массу. Я перевязываю и слышу возгласы:
— Стехов ранен! Стехова ранили!
Он хочет встать, но страшная слабость валит его. Приподнимаясь на колено, он высоко подымает правую руку и, собрав все силы, кричит: «Вперёд! За родину! Вперёд!»
Те, кто ближе к нам, бросаются вперёд. Но слева всё ещё кричат:
— Стехов ранен!
Вынимаю коробочку со стерильным шприцем, ампулки, завернутые в проспиртованную вату, ввожу под кожу кофеин и противостолбнячную сыворотку. Кофеин оказывает своё действие, помогает Стехову собраться с силами. Он встаёт во весь рост. Дружное «ура» встречает его, мы врываемся в село.
С рукой на перевязи, весь в крови, Стехов до конца руководит операцией. Группа во главе с Чёрным, по плану Стехова, отрезала противнику путь к бегству через реку. Мы берём в плен целую роту, оружие, боеприпасы.
Часть дороги в лагерь Стехов идёт пешком, как всегда впереди, своей раскачивающейся походкой. Потом мы наконец уговариваем его сесть на повозку. Он сидит бледный, сразу осунувшийся. От страдания, которое он сейчас так мужественно переносит, от недавней опасности боя, которая всегда роднит людей, он сейчас, как никогда, близок, дорог каждому из нас! Ступин подходит к повозке, хочет о чём-то доложить Стехову и вдруг не выдерживает и, что-то хрипло пробормотав, отворачивается. По щеке его ползёт слеза. Сергей Трофимович улыбается и качает головой.
В лагере Стехову делаем мучительно болезненную обработку. Рука сохранена, но сухожилия раскромсаны разрывной пулей, пальцы почти не будут сгибаться. Ещё одно обстоятельство страшно тревожит меня — ранение произошло на размытой дождём, развороченной земле картофельного поля. Может развиться газовая гангрена. А у меня ни капли противогангренозной сыворотки! Сообщаю свои опасения командиру. Медведев очень взволновался. Скрытно от Стехова он рассылает гонцов во все соседние партизанские отряды, шлёт в Москву радиограмму за радиограммой. Хоть время не летное, но мы надеемся на Москву.
И самолёт привозит и сбрасывает нам два ящика противогангренозной сыворотки. В тот же день из соседнего отряда, узнав, что ранен Стехов, врач Стрельников присылает две ампулы сыворотки, единственные бывшие у него. Но теперь всё в порядке — мы вооружены против газовой гангрены. Отсылаем Стрельникову его ампулы, да в придачу ещё и свежие московские.
Прошло уже много лет после окончания войны. Сергей Трофимович Стехов — полковник, далеко от Москвы, у западной границы, бережёт мирный труд нашей родины. Я — в Москве. Видимся мы редко.
Но и сейчас, когда предстоит мне в жизни принять важное решение, прежде всего я думаю о том, что бы сказал об этом комиссар, если бы я мог посоветоваться с ним. И мне кажется, я вижу внимательный взгляд его серых глаз, слышу чуть глуховатый, грудной голос и разбираю слова, которые он так часто любил повторять: «А ну-ка, спроси себя сам хорошенько, честно спроси, ради кого хочешь ты это сделать — ради партии или ради себя. И тогда решай».
ПОПОЛНЕНИЕ
Теперь в нашем отряде уже свыше пятисот человек. Мы могли бы вырасти ещё вдесятеро. Но необходимость постоянно маневрировать, скрытно передвигаться заставляет нас ограничивать приём новых людей. И всё же отряд представляет собой уже сложную и громоздкую машину. Роты наши давно переросли в батальоны.
Возникла потребность расширить и медицинскую часть отряда.
По моей просьбе разведчики стали приводить к нам бежавших от гитлеровцев врачей, фельдшеров и медсестёр.
Первым пришедшим к нам, как я уже писал, был бежавший из гетто врач Машицкий с семьёй. То были дни массовых убийств евреев на Украине, когда гитлеровцы зверски уничтожали десятки и сотни тысяч ни в чём не повинных людей. После этого они вывешивали в городах таблички «Judenfrei» — то есть «Свободно от евреев».
Несколько месяцев Машицкий с женой и двумя маленькими детьми просидели в подвале одного советского человека — украинца. Дети, не понимая грозившей им опасности, часто принимались плакать, требуя, чтоб их выпустили из тёмного, душного подвала. Отец в ужасе зажимал им рты. И теперь, в отряде, первое время стоило детям заплакать, как отец бросался к ним и, прижимая к себе, шептал:
— Тише, дети мои, тише! Вы погубите себя, дети мои!
Но прошло время, люди эти ожили и успокоились. Работал Машицкий в отряде очень добросовестно.
Вскоре население узнало, что партизаны ищут советских врачей, принимают их в свой отряд. И этим постарались воспользоваться не только наши друзья, но и враги.
В местечке Берёзном в начале войны появился новый человек, некто Ивановский, лет сорока пяти, с золотыми зубами, с плешью, прикрытой редкими пепельными волосами. Он устроился учителем в начальной школе и быстро познакомился с местной интеллигенцией. Когда пришли гитлеровцы, он стушевался, перестал работать в школе, стал редко выходить из дому. Однажды вечером в гетто — часть местечка, куда из всех домов согнали на жительство евреев, — приехал гебитскомиссар и заявил, что утром всему еврейскому населению надлежит собраться на центральной площади для регистрации. Было ясно, что это за регистрация. Глухой ночью в комнату, где жила пожилая женщина — еврейка, зубной врач Резник, постучался учитель Ивановский.
— Одевайтесь, возьмите самое необходимое и идите со мной. Утром на площади гестаповцы расстреляют всех евреев. Я спрячу вас в моём доме.
— Почему вы решили меня спасти? — спросила женщина.
— Я давно наблюдаю за вами, вы прекрасный, душевный человек. Я должен спасти вас.
Зубной врач Резник больше месяца безвыходно прожила в задней комнате с заколоченными окнами маленького домика Ивановского.
Сам Ивановский в разговорах с верными людьми потихоньку признавался, что прячет врача Резник, и те приносили для неё еду.
Наши разведчики узнали о поступке Ивановского и безбоязненно связались с ним. В феврале 1943 года врач Резник пришла в отряд. Рассказывая нам свою историю, она не переставала восторгаться тем, что совершенно посторонний человек, чужой в их местечке, рискуя жизнью, спас её.
Ивановский, благодаря такому поступку, завоевал доверие наших разведчиков. Однажды в разговоре с кем-то из них он объявил, что теперь, когда Резник ушла в отряд, он понял, что полюбил её, что для него, пожилого человека, это последняя радость в жизни, и он просит разрешения навестить её в отряде.
В то время мы стояли в селе Рудня Бобровская, и обычно туда наши посты никого не впускали. Ивановскому разрешили приехать повидаться с Резник. Приехав, он рассказал о том, что делается в Берёзном, вызвался специально разузнать кое-что о гитлеровцах, и ему разрешили приехать вторично. Несколько раз приезжал Ивановский в расположение отряда. Однажды Резник сказала мне, что хоть она вечно благодарна Ивановскому, но ей неприятны эти встречи. Ивановский обычно сидит молча, потом приглашает её пройтись по улице, они прохаживаются, тоже молча, так как говорить им не о чем, — и он уезжает.
— Понимаете, от этих встреч какая-то неприятная тяжесть на душе и как-то... Это неблагородно, но что-то неприятное есть в нём...
Разговор этот я передал Лукину. Он внимательно выслушал меня.
Отряд наш снова перешёл в лесной лагерь недалеко от Рудни. Ивановский несколько раз приезжал в село, бродил возле лагеря.
Всё чаще стали гитлеровцы устраивать засады на разведчиков партизан на подступах к Берёзному, каким-то образом узнавая пути и сроки их прихода. И вот однажды до нас дошли сведения, что каратели готовят против нас экспедицию, что они располагают точными данными о нашем лагере под Рудней Бобровской.
Александр Александрович Лукин в те дни работал особенно много, опрашивал десятки бойцов отряда из местных жителей, анализировал полученные данные. Наконец, придя к командиру, он заявил:
— Я подозреваю Ивановского. Необходимо тщательно проверить его прошлое.
По заданию Лукина в Берёзном разыскали человека, давно знавшего Ивановского, добыли и другие сведения. Выяснилось, что Ивановский в прошлом офицер царской армии, белоэмигрант, в начале войны нелегально вернувшийся на Украину. Всё это он скрыл, проживая по фальшивым документам. Теперь стало ясно всё его поведение. Спасая врача, чтобы заслужить доверие жителей города, он тайком выдавал лучших из них гестапо, вёл разведку против нашего отряда.
Этого провокатора, сыгравшего на лучших чувствах и доверчивости советских людей, партизаны поймали, когда он собрался удрать в Ровно. На допросе волк скинул овечью шкуру, ругался, брызгал слюной, пытался вывернуться, потом молил о пощаде.
Он рассказал, что каратели знают место лагеря, собираются большими силами атаковать нас в ближайшие дни. Провокатор был казнён. Группа Медведева ушла в Цуманские леса. А Стехов увёл из лагеря оставшуюся часть отряда, и нагрянувшие каратели несколько дней обстреливали и бомбили пустые шалаши.
Вскоре, когда мы перешли в Цуманские леса, после ампутации ноги Фадеева мы остались без кусочка стерильной марли. Я пристал к разведчикам, чтоб они раздобыли в городе барабан для стерилизации перевязочного материала. Барабаном называется металлический цилиндр с отверстиями, через которые проходит пар. Хотелось наладить стерилизацию у себя. Однажды мне говорят:
— Доктор, барабан сам идёт к вам, да ещё с барабанщиком!
Через несколько минут ко мне подошла молодая женщина с блестящим, никелированным барабаном в руках.
— Я врач. Щербинина Алевтина Николаевна. Работала в сельской больнице. Через нашу учительницу Олю Солимчук узнала о вашем отряде и вот пришла. Инструменты захватила, барабан. По специальности я акушер. Надеюсь быть полезной.
Мне стало смешно.
— Нет, акушерством заниматься здесь не придётся! Будете батальонным врачом.
Правда, я поторопился с заключением. Через несколько дней меня вызвал командир и объявил:
— Доктор, поезжайте принимать роды!
Я опешил. Этого ещё не хватало!
— Кто рожает? Где рожает? Кого рожает?
Общий хохот штабистов привёл меня в чувство. Оказалось, рожает радистка — жена командира десантной группы, к которой недавно присоединился Арсеньев. Пара эта поженилась ещё в Москве, перед самым вылетом в тыл врага. Присланный от них товарищ рассказывал:
— Нам идти на железку эшелон рвать, а тут у жены командира такая диверсия, что командир не в себе. Бледный, собирается на дорогу, а мины без взрывателей взял, до того волнуется — нельзя его так пускать. Дайте, пожалуйста, доктора на роды.
Алевтина Николаевна на повозке отправилась принимать роды. Партизанский лагерь благополучно огласился здоровым младенческим визгом. Как-то я заехал к ним в лагерь во время очередной боевой тревоги. Недалеко рыскали каратели. Новорождённый партизан не считался ни с какими требованиями маскировки. Он блаженно грел пузо на лесной солнечной лужайке, дрыгал ногами, сопел и абсолютно не реагировал на стрельбу, которая то здесь, то там вспыхивала в лесу вокруг лагеря. Мать шифровала радиограмму. Отец рядом заряжал автомат и восхищался спокойствием сына.
— Гляди, мать, до чего обстрелянный пострел растёт! Красота!
К счастью, каратели были отогнаны и ушли без боя.
Алевтина Николаевна скоро сроднилась с нами. Эта женщина, опытный врач, с весьма твёрдым характером, казалась мне несколько излишне замкнутой и суховатой. Но на нашем первомайском вечере она, услышав родные волжские частушки, внезапно вышла в круг и так пошла отплясывать русскую да припевать, что мы все неистово хлопали ей в такт и потом качали за пляску.
Сопровождая часть в бой, она была спокойна и никогда не терялась.
Интересным человеком был наш новый фельдшер Василий Птицын. Он попал в плен, раненный под Севастополем. Вместе со своим батальоном он до конца дрался на подступах к городу. Из порта уходил последний пароход с беженцами, и нужно было задержать немцев хотя бы ещё на час. В батальоне осталось не больше тридцати человек. Птицын переползал от одного к другому, перевязывал, оттаскивал раненых в воронку от снаряда, а когда гитлеровцы бросались в атаку, брал винтовку у раненого и отстреливался. Взрывной волной его ударило, он потерял сознание. Очнулся Василий уже в сарае, где прямо на земле валялись его раненые товарищи. У входа стоял часовой в серо-зелёной шинели, с автоматом в руках.
В районе Шепетовки гитлеровцы устроили большой концентрационный лагерь и отовсюду свозили в него советских военнопленных врачей, фельдшеров и сестёр. Серый, глухой забор, обвитый колючей проволокой, окружал несколько деревянных бараков. Иногда оттуда доносилась песня «Широка страна моя...», тогда вспыхивала короткая стрельба, и песня обрывалась. Ежедневно за лагерем зарывали трупы убитых, умерших от голода и болезней.
В этот лагерь привезли и Птицына.
Иногда кое-кому из заключённых удавалось вырваться из этого ада. Они с радостью вступали в отряд. Здесь проверка их происходила в первом же бою. Ненависть этих людей к гитлеровцам была неизмерима.
Однажды ночью у ворот шепетовского концлагеря раздался взрыв гранаты. Охрана бросилась к воротам. В это время на другой стороне лагеря группа в пятнадцать человек, заранее предупреждённая, бросилась к забору, перевитому колючей проволокой. На проволоку полетели шинели, куртки, ватники. Пропарывая ладони до костей, люди хватались за колючую проволоку, молча карабкались через ограду, сваливались на другую сторону и бежали к лесу. В спины бегущим застрочил пулемёт. Некоторые попадали. Большинству удалось добежать до цели.
Те трое, что бросили гранату в ворота лагеря, опушкой леса уже спешили навстречу беглецам, показывали дорогу. Этот побег организовала местная группа подпольщиков. Товарищи привели к нам и бежавшего из концлагеря Василия Птицына.
В рваной одежде, широкоплечий, круглолицый, всегда весёлый и шумный, Василий Птицын уже через час вприпрыжку бежал с ведром к колодцу, рубил дрова, горячо и охотно выполняя всё, что прикажут.
На третий день он попросил оружие. У нас не было лишнего оружия, и командир сказал ему:
— Будешь сопровождать взвод в боевую операцию. Там товарищи достанут тебе оружие.
Птицын был назначен фельдшером разведвзвода. Разведчики скоро полюбили своего шумного, весёлого и смелого фельдшера, который всегда был рядом с ними, на коне ли, пешком ли, и в случае нужды быстро и умело делал сложнейшие перевязки, накладывал шины, останавливал кровотечение, выносил на себе раненых и самоотверженно защищал их с оружием в руках.
— Доктор, тут к вам только что с поста направили медсестру. Назначьте её к нам во взвод. Мы утром идём в боевую операцию, а во взводе нет опытного фельдшера.
Так говорил мне Левко Мачерет в один из дней августа 1943 года. Недавно он был назначен командиром взвода.
— Где медсестра? Я ещё не видел её.
— А вон идёт.
К нам приближалась маленькая худенькая фигурка в больших кирзовых сапогах, в коричневом, сморщенном, очень коротком кожушке и без шапки. Да это же совсем ещё девочка!
— Ну что ты, Левко, ни в какое подразделение её нельзя. Она у вас на первом переходе свалится. И потом, что за помощь от неё в бою? Ведь ей раненого даже не сдвинуть с места.
Фигурка подошла и неожиданно хриплым голосом представилась военфельдшером Марией Кузьминичной Василенко.
— Вот что, товарищ Василенко, будете находиться при обозе с ранеными, — сказал я. — В санчасти вы найдёте Машу Шаталову, скажете, что присланы ей помогать...
Василенко резко подняла голову. У неё оказались озорные карие глаза и упрямо сжатый рот. Гневно передёргивая плечиками, она быстро и горячо заговорила:
— Почему в обоз?! Товарищ начсанслужбы, я служила в пехотном батальоне. Я не могу в обозе! Ни за что! Я хочу в подразделение! Пожалуйста! Иначе, иначе... я не знаю... — Глаза её налились слезами, и, едва удерживаясь, чтоб не расплакаться, она воскликнула: — Я же кадровый фельдшер! Товарищ начальник! У меня родных никого нет! Я совсем одна. Я не могу без подразделения, — в обозе! Понимаете?
Я обернулся к Мачерету:
— Ну что ж, возьмёшь её во взвод?
— Конечно, доктор! Идите в подразделение, товарищ Василенко! Вон к тому костру!
Левко облегчённо вздохнул и улыбнулся.
— Ну, в порядке. Правда, маленькая она, один кожушок... Но главное — свой фельдшер! Завтра утром идём выбивать немцев из села Берестяны. Мешают нам ходить к маяку под Ровно. Серьёзный будет бой...
Солнце садилось за деревьями. Осенняя листва словно вспыхнула багровым пламенем. Левко взглянул на стоящую рядом красно-синюю осину и удивлённо сказал:
— Смотрите, осень уже... Полтора года прошло! — И, помолчав, задумчиво добавил: — А я перед отъездом говорил, что через год вернусь...
— Кому говорил? Матери?
— Нет, одному человеку говорил... Смотрите, смотрите, доктор, фельдшер там уже как своя.
Он показал в сторону своего взвода, где у костра раздавался добродушный хохот партизан и суетился коричневый кожушок. И вдруг, вынув из кармана чёрный потрёпанный бумажник, Левко протянул его мне:
— Доктор, спрячьте его у себя в вещах. На сохранение. До завтра. Денег тут нет. А так, память. Всякий раз во время боя боюсь потерять.
Словно без всякой связи с предыдущим он добавил:
— Вот эта девочка, что в кожухе пришла, который год шагает в кирзовых сапогах, ест солдатские сухари! А ведь у неё должна быть хорошая жизнь, и любовь... Ведь, правда же, у каждого должна быть его первая любовь. А война лишает её. Но мне кажется, чем больше отдаёшь для нашей войны с фашистами, тем ты сильнее. Понимаете? И тот, кто отдаёт всё — и свою первую любовь и даже жизнь, — тот делает нас всех ещё сильнее. Как вы думаете, доктор?
Мы помолчали. Наступили сумерки, наложив на окружающие предметы серые тени. Легла тень и на лицо Мачерета...
На другой день вечером Ермолин рассказал мне, как погиб Мачерет.
— Понимаешь, немцы окопались у околицы. Огонь ведут шквальный. Патронов не жалеют. Ну, из-за дерева не выглянуть, головы не поднять! А нужно торопиться — время нашей группе с маяка возвращаться, того и гляди напорются на немецкую засаду. И Мачерет выбегает на поляну, оборачивается к нам, кричит: «Вперёд!» — и изо всех сил бежит к околице. Во весь рост. Мы даже оторопели. Смотрим — вдруг споткнулся, упал, лежит — не двигается. Тогда бросается к нему Кожушок. С сумкой. Безоружная. Добежала до него, пригнулась... Мы были до того ошеломлены её поступком, что буквально замерли... А она повернула Мачерета лицом вверх, посмотрела на него. Потом оглянулась на нас, как закричит нам: «Скорее-е! Скорее вперёд, ребята!..» Ну, тут уж мы все бросились вперёд. В минуту смяли немцев, погнали. Ранило Владимирова. Кожушок стала его перевязывать. Оттащила в сторону. Владимиров — громадный. Откуда только у неё силы взялись!
Передо мной потёртый чёрный бумажник. В нём фотография кудрявого паренька в майке, голова высоко поднята, глаза широко раскрыты, смотрят на мир... Надпись: Золотоноша. И ещё фотография — девушка с задорно вздёрнутым носиком, с насмешливым взглядом... Надпись: «22 июня 1941 года. Последняя мирная ночь. И звёзды».
Я вспомнил наш вчерашний разговор. Странно, что он оказался вещим. Не о своей ли первой любви говорил тогда Левко?
— Как ты называешь фельдшера Василенко? — спросил я Ермолина, отрываясь от фотографий.
— Кожушок. Так её назвал Мачерет. И теперь все её так зовут.
Под этим именем она и осталась у нас в отряде.
Через три дня после этого на костры нашего лагеря из Москвы пришёл самолёт, сбросил боеприпасы, письма, подарки и... двух парашютистов. Я очень обрадовался, когда один из них оказался врачом Верой Давыдовой, присланной ко мне в помощь. Вера окончила наш институт тоже в 1941 году, вышла замуж за моего товарища, врача и поэта Илью Давыдова. Илюша в это время партизанил в лесах Белоруссии. Вера попросилась к нему, но отряд, где врачевал Илья, был небольшой, второго врача посылать туда не хотели, и Вера попала к нам. Полгода провела она у нас. Иногда встречные партизаны рассказывали нам об отряде, где был Илья, и Вера была счастлива, узнавая о том, что он жив.
Она привезла мне приветы от жены, которую видела три дня назад, и от родных, медикаменты и подарок от командования — кавалерийскую куртку, валенки, шоколад и бутылку хорошего вина.
В тёплый осенний день Саша Базанов, Борис Чёрный, Максим Греков и я, усевшись на ворох опавших листьев, выпили вино в память погибших наших друзей. Потом подошли к могиле Мачерета, огороженной берёзовыми ветками, и здесь поклялись вечно помнить погибших товарищей, хранить партизанскую дружбу — и крепко пожали друг другу руки.
Отряд наш продолжал расти. Я снова стал просить разведчиков, чтоб они приводили в отряд врачей. И однажды в лагерь пришли, взявшись под руки, врачи Федотчев и Ускова, муж и жена. Оба молодые, оба страшно худые, бледные, с ввалившимися глазами. Кажется, что если они не будут поддерживать друг друга, то упадут.
В заключение первой беседы с ними Сергей Трофимович сказал, как говорил всем пришедшим из гитлеровского плена:
— Товарищи, вольно или невольно, но вы изменили присяге — сдались в плен.
При этих словах Федотчев побледнел ещё больше, щёки его задёргались. Сергей Трофимович внимательно посмотрел на него и мягко продолжал:
— Я понимаю, сколько вы пережили, товарищи, и я верю, что вы настоящие советские люди. Но у нас есть правило: мы проверяем приходящих к нам на деле. Ведь мы — в кольце врагов. И вы должны понять нашу осторожность.
— Мы понимаем, — с трудом ответил Федотчев. — Просто это очень больно, когда после стольких мучений приходишь к своим и встречаешь настороженность, даже недоверие...
Стехов провёл рукой по волосам, помолчал и твёрдо закончил:
— Да. Это наше неизменное правило. И вот что, товарищи, вы некоторое время прожили в городе. Знаете местных врачей. Вас как будто даже направили работать в какую-то сельскую больничку. Нам очень нужны инструменты и медикаменты. Помогите достать. Напишите записку к кому-нибудь...
— Зачем писать? Мы пойдём в город и принесём, — просто ответил Федотчев.
— Но ведь там знают, что вы исчезли, вероятно, подозревают — куда, вас поймают... — заволновался Лукин.
— Ничего, мы пойдём, — подтвердила Ускова.
Стехов раздумывал секунду.
— Хорошо. Сейчас договорюсь с командиром.
Когда Федотчев и Ускова ушли, кто-то высказал предположение, что они испугались суровой встречи и не вернутся.
— Ты веришь в них, Сергей Трофимович? — спросил командир.
— Верю, — сказал Стехов.
Через несколько дней к посту подкатила повозка, нагруженная баночками и пакетами с таблетками и порошками, из-под мешковины выглядывали ушки резиновых грелок, поблёскивали инструменты. За повозкой шагали Федотчев и Ускова.
Они были направлены в разные роты. Но когда оба находились в лагере, то всегда сидели рядышком и тихо о чём-то разговаривали, или, взявшись под руки, прогуливались среди деревьев. Работали они хорошо. Партизаны отзывались о них с уважением.
Федотчев был очень смел. Вот случай, один из многих. Немцы пытаются окружить небольшую группу наших товарищей. Партизаны отходят вглубь леса, отстреливаются. Боец Быстров, отходивший последним, остановился, согнулся и, схватившись руками за живот, осел на землю. Два немца бегут к нему, радостно орут. Длинный, худой, в серой солдатской шинели, Федотчев с наганом в руке бросается к Быстрову, в упор стреляет в гитлеровцев. Партизаны прикрывают его огнём, пока он осматривает раненого. Быстров ранен в живот. Федотчев тут же, под огнём, в десяти шагах от врага, перевязывает его, вводит под кожу атропин, взваливает Быстрова на спину и, не торопясь, ровным шагом несёт в лес. Связной мчится верхом в лагерь с донесением Федотчева о ранении Быстрова. Когда его приносят в лагерь, у нас уже всё готово для сложной полостной операции. Жизнь Быстрова спасена.
Помню, пришла к нам женщина-врач Даухан Дзгоева, осетинка. Высокая, стройная, с большими тёмно-карими глазами, она отличалась какой-то удивительной гордостью и выносливостью. Бывало, в тяжёлом походе бойцы предлагают ей присесть на повозку — она упрямо идёт пешком со всеми; кто-нибудь отдаёт ей тёплый полушубок — она ни за что не берёт, словно не замечает промозглой слякоти, пробирающей до костей, идёт прямая, строгая, не ёжась, в своём худом заштопанном жакете. Придёт на место и не ляжет, пока не обойдёт, не опросит всех.
Бойцы её роты на лагерных стоянках первым делом строили шалаш своему врачу. И там всегда висела аккуратная занавесочка, и постель её всегда была прикрыта белоснежной простынёй.
Пришёл к нам и зубной врач Треймут, работящий, хозяйственный, вечно что-нибудь мастерящий. То он печку чинит, то заготавливает впрок дрова, то в десятый раз чистит свои инструменты.
Разведчики привезли ему бормашину, и Василий Юрьевич со счастливым лицом целые дни лечил, рвал зубы и вертел свою машину, наводя ужас на партизан.
Замечательные люди собирались у нас!
Только однажды явился к нам врач и, расспросив о своих обязанностях, стал тихо и настойчиво уговаривать не посылать его в боевое подразделение, оставить при обозе с ранеными.
— Я человек не военный... — говорил он, в упор глядя на меня светлыми, будто вылинявшими глазами. — Здоровье у меня неважное... При немцах я в городе в гражданской больнице работал... По внутренним болезням...
— Зачем же к нам пришли? — удивился я. — Оставались бы в городе.
Врач поёжился и растерянно улыбнулся.
— Опасно стало. Знаете, немцы всю нашу интеллигенцию истребляют...
Он пришёл к нам спасать свою жизнь.
В конце декабря сорок третьего года мы отправили его с группой женщин и детей через линию фронта.
Как-то уже поздней осенью меня вызвали к посту. Под деревом стоял пожилой полный человек в тёмном костюме и в мягкой шляпе, с кожаным саквояжем в руке. Он спокойно, с любопытством осматривался по сторонам.
— Доктор, это к вам пополнение! — пояснил мне Лукин, очевидно уже побеседовавший с пришедшим. — Хирург, из Винницы.
— Очень рад, — ответил я, — может быть, вы поможете мне в одном деле...
И я стал расспрашивать, не знает ли он фамилии врача, спасшего некогда в Виннице раненого железнодорожника. По мере того, как я рассказывал подробности этой истории, на лице пришедшего выразились сперва удивление, потом радость, и он воскликнул:
— Откуда вам это известно?
— Люди рассказали.
— Вы не знаете, где находится сейчас этот железнодорожник? Очень хотелось бы его повидать!
— Нет, не знаю. Вы с ним тоже встречались?
Он замялся.
— Видите ли... Ведь это именно ко мне его привели... на рассвете. Да. Что? Я работал тогда в городской больнице... — Он улыбнулся, немного смущённо. — Вы очень интересно рассказали этот случай. Мне помнится, всё произошло как-то совсем просто...
Я был несказанно рад встрече и горячо пожал ему руку.
— Гуляницкий Феодосий Михайлович, — представился он наконец. — Хирург, как вы знаете... Профессор. Да. Что? Это не имеет значения. На первых порах буду студентом, — ведь я ещё не работал в таких условиях. Тут я привёз кое-какие инструменты, новокаин в порошке, — он отдал мне саквояж.
Конечно, многое из того, что мы здесь делали, как лечили в условиях лесного лагеря, было ново для него. Для нас же помощь опытного хирурга, крупного специалиста по полостным операциям, была чрезвычайно полезна. И очень скоро искусство его понадобилось.
Четыре месяца, которые Гуляницкий провёл в отряде, этот пожилой профессор наравне с нами спал в шалашах, рубил и пилил дрова, совершал пешие переходы и говорил, что чувствует себя молодым, как никогда.
— Феодосий Михайлович, оставьте топор, я сам нарублю дрова, — говорил я ему.
— Что? — быстро спрашивал Гуляницкий, снимая пиджак и засучивая рукава. — Я, знаете, прожил трудовую жизнь. Что? Да. И мне это нравится. Что? — и искусно расправлялся с очередным бревном.
Тринадцать врачей и пятнадцать фельдшеров и медсестёр собрались в нашем партизанском соединении. Это была большая сила. Отныне все подразделения имели своих врачей. И это дало нам возможность выполнить наше основное и важнейшее правило: начинать медицинскую помощь в любом подразделении, большом или малом, немедленно после ранения, на самом месте боя.
КОМАНДИР
— Как показал себя в бою ваш новый партизан? — спросил как-то при мне Медведев у Маликова после очередной стычки с гитлеровцами.
— Вы говорите о том, который пришёл позавчера? О Герое? — уточнил Маликов.
— О нём.
Я заметил, что Медведев внимательно наблюдает за каждым новым человеком в отряде, изучает его характер, его поведение... Видел я, как издали подолгу смотрел он и на нового бойца роты Маликова. «Что он там изучает? — думал я. — Ну, ест человек, спит, оружие чистит, как все...»
Медведев нежно любил смелых людей. Я видел, как теплели его глаза, когда ему рассказывали о храбрости Базанова, о бесстрашии Кузнецова... Я знал, что он привязывался к таким людям, что скучал, когда их долго не было в отряде.
А сейчас, решил я, он, очевидно, с надеждой расспрашивал Маликова о новом партизане. Ведь этот человек рассказал, что он Герой Советского Союза, показал зашитые в подкладку документы... Тяжело раненный, он попал в плен, затем бежал, и вот пришёл к нам.
Маликов нахмурился и пожал плечами.
— Что вам сказать, товарищ командир?.. Ничего. Стрелял, как все...
— Говорите правду! — резко перебил его Медведев. И, помолчав, коротко спросил: — Плохо?
— Плохо! — твёрдо сказал Маликов. — В засаде нервничал... В атаку мы пошли, он где-то там сзади плёлся... Без команды отступил...
Медведев помрачнел.
— Досадно.
— Но, может быть, сник человек, нервы ослабели... Ранение, плен, — попытался оправдать его Маликов.
— Что ж, возможно и так, — задумчиво проговорил Медведев. — Окружите его вниманием, дружбой... И через несколько дней доложите, как он себя будет вести.
— Хорошо, товарищ командир!
Прошло дня три. Медведев, обходя лагерь, зашёл и в санчасть, когда никого, кроме меня, в шалаше не было, и, расспрашивая о больных и раненых, между прочим сказал:
— Доктор, через полчаса пройдите, пожалуйста, в штаб. Туда придёт один из новых бойцов, — поговорите с ним о его здоровье. Он чем-то болеет, но скрывает.
Через полчаса я вошёл в штабной шалаш. Перед Медведевым стоял человек с лицом женственным и странно подвижным, казалось, что он всё время кокетничает — то улыбнётся, то заведёт глаза...
— Как приняли вас в роте?
— Спасибо, товарищ командир, прекрасно.
— Что ж, воюйте... Вам не привыкать.
— Конечно! — человек многозначительно улыбнулся.
— Вы за что звание Героя получили?
— Под Ленинградом воевал... Я один пробрался в тыл к немцам, уничтожил несколько пулемётных точек, пушку вывел из строя, расчёт ликвидировал...
— Ясно. Молодец, — серьёзно похвалил командир и быстро взглянул на меня.
— А как здоровье? — задал я приготовленный вопрос. — Не болеете?
— Да нет, спасибо, всё в порядке! — он чувствовал себя всё свободнее и даже развязно пошутил: медицину люблю, но не уважаю!
— А порошки? — вдруг резко сказал командир.
Боец осёкся и даже побледнел.
— Какие порошки?..
— Порошки, которые принесли с собой в отряд и не сдали, как это у нас полагается!
— А-а... Порошки... Те, что я... Ну да, я от гриппа... Я их оставил... Разрешите, я принесу...
— Не трудитесь, вот они. — На ладони у командира лежали три порошка.
Боец протянул за ними руку.
— Нет, нет. У меня к вам просьба, — сказал командир, — примите, пожалуйста, один из этих порошков при нас, здесь, сейчас.
— З-зачем?.. — заикаясь, проговорил боец.
— Чтоб не заболеть гриппом.
— Но я не хочу! Я здоров! — Он с ужасом всматривался в нас. На лице его выступил пот.
Я никак не мог понять, что происходит передо мной.
— Так вы отказываетесь? — грозно спросил командир.
— Я... я не могу... — еле слышно проговорил боец.
И вдруг он рванулся к выходу. Но два партизана, внезапно появившись в шалаше, уже крепко держали его за руки. Он стал вырываться.
— Пустите! Не имеете права! Я Герой!..
Лукин взглянул на часы.
— Дмитрий Николаевич, радиограмма уже, вероятно, расшифрована.
Он вышел и вернулся с листком бумаги. Медведев пробежал глазами написанное, помолчал. Потом спокойно обратился к бойцу:
— Судя по документам, вы москвич?
— Да.
— Где же вы там жили?
— Недалеко от Красной площади. Вы разве знаете Москву?
— Ну, что вы! — усмехнулся Медведев. — Мы местные жители...
— Я жил на улице Кирова. Из окна моей комнаты Красная площадь видна как на ладони.
Тут только стало до меня доходить происходящее: он врал. Уж я-то хорошо знал, что с улицы Кирова Красная площадь не видна.
Медведев тем же спокойным голосом спросил:
— А сколько обещали вам гитлеровцы за услугу?
— Что?! — прошептал боец и затрясся.
Медведев помахал листком.
— Мы запросили Москву по радио. Герой Советского Союза с такой фамилией действительно существовал. В тысяча девятьсот сорок первом году он погиб под Ленинградом, был вынесен с поля боя и похоронен в родном селе. Но документы его пропали. Вот теперь они нашлись. А что же это за порошки?
И человек этот рассказал, что несколько месяцев назад он был завербован гитлеровцами и направлен в специальную школу, где готовили провокаторов. Он прошёл ускоренный курс обучения и получил задание проникнуть в наш отряд и отравить командира. Имя полковника Медведева было уже достаточно хорошо известно гитлеровцам, и они обещали за его голову большие деньги.
— Я сразу почувствовал в этом человеке какую-то фальшь, — рассказывал потом Медведев. — А его трусость в бою подтвердила смутную догадку. Когда же Маликов рассказал мне, что его новый боец чем-то болен — кто-то из партизан заметил, как он старательно прячет какие-то порошки, — я решил, что нужно немедленно действовать.
— Хорошо, что в Москве быстро всё разузнали, — сказал я.
Медведев с весёлой усмешкой посмотрел на меня.
— Вы наивны, доктор. Неужели вы думаете, что мы можем тратить питание на такие радиограммы, загружать командование, не испробовав всех средств на месте?
— Значит, радиограмму... — с запозданием догадался я.
— Сочинил Лукин! — смеясь, заключил Медведев. — А основную работу выполнили вы, даже не догадываясь об этом. Вот как иногда полезно бывает поинтересоваться здоровьем другого человека!
Я с восхищением смотрел на Медведева. Как мог он подметить в этом незаметном человечке фальшь? Я-то ничего не замечал.
— Я ведь старый чекист, доктор, — говорил мне Медведев в ответ на мои недоумённые вопросы. — С первых дней существования нашего государства мы были окружены врагами. Нас пытались разбить извне и изнутри. Вот после гражданской войны партия послала меня на эту трудную, но важнейшую работу... Я, доктор, почти всю жизнь боролся с иностранной агентурой, и я знаю, что за людей они вербуют. Это отребье человеческое. Ну, а трусость — одно из самых отвратительных свойств. Трусость — это выражение всего самого плохого в человеке: шкурничества, эгоизма, беспринципности, скотства!..
— Но может же случиться, что и хороший человек испытает страх!
Медведев положил руку мне на плечо.
— Страх знаком каждому, доктор. Но кто не может с ним совладать, вот тот трус.
— Нужна огромная духовная сила, чтоб справиться со страхом, — сказал я. — Вы всегда находили в себе эту силу?
Медведев задумался. Потом медленно заговорил:
— Знал ли я страх? Конечно. Но я рос среди рабочих. В дни революции я, мальчишка, стоял уже с винтовкой на посту у большевистского ревкома в Бежице — это моя родина. Потом фронты гражданской войны... От первых сознательных лет во мне уже сидела главная цель, задача моей жизни — борьба за революцию. Вот это давало силу. Хотя были, конечно, ошибки и неудачи... А потом я встретился с Дзержинским. И его образ с тех пор передо мной всегда, как образец, как эталон, с которым я сравниваю, бессознательно, но постоянно, всех, кого встречаю в жизни...
— Товарищ командир, расскажите о себе, о своей жизни... Ведь это живая история, мы должны её знать!
Медведев покачал головой.
— Нет, не сейчас. Когда-нибудь, после войны… Собственно, самому рассказывать не годится, всегда окажешься необъективным.
Так я и не услышал тогда рассказа о его жизни. Но я уже видел, что человек он необыкновенный, и понимал, что сделала его таким жизнь, полная борьбы, опасностей, освещённая великими идеями революции, жизнь, которая не может пройти бесследно...
Известие о том, что в отряд был заслан провокатор с заданием отравить командира, облетело всех партизан. С тех пор стоило кому-нибудь где-нибудь найти неизвестную таблетку или порошок, как их несли ко мне на исследование. Конечно, я всё это сжигал — не пробовать же на вкус. Но однажды партизаны обнаружили на пне пачку порошков, которые Соня сушила на солнце, — и торжественно сожгли их. Я был в отчаянии — то был драгоценный для нас стрептоцид.
— Ничего, доктор, — успокаивал меня один из виновников, боец Быстров. — Ребята за командира тревожатся. Ведь это человек какой — понимать надо!
Я понимал и радовался, что бойцы так берегут своего командира. Но так они могут однажды сжечь всю аптеку! Рассказал Медведеву о происшедшем. Он посмеялся.
— Хорошо, я поговорю с партизанами. Но бдительность нужна, доктор. Уверен, что гитлеровцы не успокоятся. Попытка заслать к нам провокатора несомненно повторится.
Часто, вставая по ночам к раненым, проходя на привалах мимо повозки командира или мимо его шалаша, если это было в лагере, я слышал негромкий оклик:
— Доктор! Что бродите?
Я подходил к Медведеву, рассказывал о раненых.
— А вы почему не спите, товарищ командир?
— Всё думается, доктор...
Однажды в таком коротком ночном разговоре Медведев рассказал, что его тревожит лёгкость нашей работы в городе среди гитлеровцев, наши систематические удачи.
— Не обманывают ли нас враги, вот в чём вопрос. Нет ли провокатора среди подпольщиков?
— Как же это проверить, Дмитрий Николаевич?
— Вот стараюсь понять психологию врага. Представляю себе гестаповца, который тоже сейчас не спит, обдумывает все факты, все действия отряда и подполья... Конечно, он догадывается, что эти действия связаны между собой. Если бы это была провокация, противник до поры до времени не мешал бы нашим связям с городом. А они стараются отрезать нас от города и карательными отрядами, и с помощью националистов... Пожалуй, это и есть доказательство того, что они боятся нас — боятся проникновения сведений из города к нам... Однако не нужно умалять хитрости врага... А я должен дать сигнал к активным действиям подпольщиков. Сигналом этим послужит боевое выступление Кузнецова в городе. Вы понимаете, как это ответственно... Ведь мы с вами отвечаем за жизнь сотен и даже тысяч советских людей, подпольщиков, патриотов.
Медведев замолчал, задумался. Я прошёл к раненым.
В другой раз я заметил его сидящим ночью у штабного костра.
— Когда же вы спите, товарищ командир?
На этот раз он был взбудоражен. Нервное лицо его отражало напряжённую работу мысли.
— Мы получили данные о тех подпольщиках, в которых раньше сомневались. Это наши люди. Настоящие советские люди! Что ж, значит пришла пора действовать Кузнецову!