Пивоваров опрометью бросился бежать в глубь квартиры. Выстрелить в него Сергею Петровичу не удалось: офицер схватил его за руку и отбросил пистолет. В коридор выскочила высокая полная женщина, и ее вопль оглушил сильнее, чем звук выстрела.
— Geschwind nachjagen! [Догнать его!] — крикнул офицер.
Солдаты бросились в коридор, но у входа в комнату замешкались, опасаясь засады.
«Уйдет, сволочь!» — со злобой подумал Сергей Петрович, не зная, радоваться или огорчаться такому обороту дела.
И действительно, Пивоваров как сквозь землю провалился. Все поиски в доме, во дворе, на улице оказались напрасными.
Офицер был вне себя. Он осыпал бранью солдат и, схватив Крайнева за рукав, потащил его в машину.
Глава девятнадцатая
Беседа с комендантом города не состоялась. Когда Крайнев ожидал в приемной вызова в кабинет, над городом показались советские самолеты. Захлопали зенитки. Гитлеровцы выбежали во двор здания и расползлись по щелям.
Комендант больше в кабинет не возвращался. У Сергея Петровича взяли адрес и отпустили домой.
Крайнев вернулся в свою квартиру, испытывая одно желание — спать, и нырнул, как в воду, в холодную постель.
Утром за ним заехал тот же офицер и отвез его в комендатуру.
Быстрая езда и осенний воздух освежили Крайнева, но чувство тревоги не оставляло его. Он с трепетом вошел в комендатуру, не зная, что его там ждет.
Комендант города полковник Пфауль встретил Крайнева как старого знакомого, усадил в кресло и угостил сигареткой.
«Пивоваров еще не успел побывать здесь», — с облегчением подумал Крайнев.
Но полковник как будто забыл о том, что произошло вчера.
— Ви нужен мне, — сказал он, без обиняков приступая к делу. — Городской радио установлен, и ви должны сегодня, в шесть часов вечера, рассказать в микрофон, как ви спасал станция, как поймал партизан. Ви попросит, даст совет населению помогать нам, как ви.
— Но я очень плохо говорю, — ответил Сергей Петрович, не зная, как вывернуться.
Во взгляде полковника промелькнуло недоверие.
— Я очень хорошо знаю, что ви не Цицерон и не фюрер, — сказал он холодно. — Такой оратор в мире больше нет, но рассказать руссиш ви знает. Я не прошу вас рассказывать дейч, это будет позже: побежденный должен знать язык свой победитель. Мы, немцы, не может знать язык всех побежденный: тогда нам надо знать все языки мира. Я не понимать ваше нехотение.
— Хорошо, я выступлю, — помолчав, произнес Крайнев.
— В пять вечера вас будут повезти на радиостанция, — довольным голосом сказал полковник и встал, давая понять, что разговор окончен.
Сергей Петрович вышел на улицу в полной растерянности. Он совершенно не знал, как ему поступить. Еще вчера, когда он проезжал с немцами по заводскому поселку, он с ужасом думал о том, что его действия, смысл которых понятен ему одному, могут завести его слишком далеко. Кончится тем, что свои уничтожат его, прежде чем он успеет выполнить задуманное — взорвать станцию.
«Что же делать? Бежать? Но куда убежишь среди бела дня? Кто знает, может быть, Пивоваров, хотя он и трус, уже набрался храбрости, вылез из своей норы и донес обо всем коменданту? Может быть, сейчас, пока он, Крайнев, идет по этой улице, за ним следит не одна пара глаз».
Крайнев инстинктивно ускорил шаг.
«Не выступить... Но это значит расписаться в своем неблагожелательном отношении к немцам. Значит, все-таки нужно бежать. Но куда?»
Круг мыслей на этом замыкался, и положение казалось безвыходным.
Незаметно он дошел до заводского поселка и посмотрел в сторону завода. Над одной из труб электростанции слегка дрожал, словно миражил, воздух. Крайнев понял, что немцы пытаются разогреть паровые котлы.
«Нашлись же все-таки люди, которые с первого дня работают на немцев, — подумал Крайнев. — Кто они?» На мгновение он представил себе, как из репродуктора раздается его голос, призывающий к содействию гитлеровцам, содрогнулся и снова взглянул в сторону станции. Над трубой робко показался дымок и растаял в прозрачном воздухе, затем снова появился и, уже не исчезая, увеличивался с каждой минутой.
Крайнев снова вспомнил о заряде аммонита, замурованном в кабельном канале.
«Как же проникнуть на станцию и взорвать ее? Ведь я один знаю про аммонит. Заряд замурован так, что немцы не должны его найти. Но как проникнуть и как взорвать?»
Потянулись часы тяжелого раздумья. Сергей Петрович бродил по квартире из комнаты в комнату, то и дело натыкаясь на мебель, и ни на что не мог решиться. Он пробовал убедить себя выступить, чтобы заслужить доверие немцев, но чувствовал, что как только его пустят к микрофону, он начнет говорить совсем не то, чего от него требуют. Ему было ясно, что не успеет он сказать две-три фразы, призвать к борьбе с фашизмом, как его уничтожат, а электростанция будет работать по-прежнему. «Нет, надо во что бы то ни стало сохранить свою жизнь, чтобы закончить дело со станцией».
Репродуктор на тумбочке вдруг захрипел: передавалась очередная сводка немецкого командования.
Крайнев слушал ее, взвешивая каждое слово, пытаясь отличить вымысел от правды. Потом перестал слушать. Да, он очутился по другую сторону черты. Там, за этой чертой, называемой линией фронта, боролись и работали его товарищи, защищая Родину. Желание быть с ними вспыхнуло в нем с невероятной силой, но сейчас он уже знал, что не уйдет к ним, не выполнив задания.
Вдруг он услышал свою фамилию рядом с фамилией... Смаковского.
— Черта с два вы услышите от меня хоть слово! — пробормотал Крайнев, обращаясь к репродуктору.
Одна и та же мысль приходила ему на ум; он морщился, мотал головой, но не мог придумать ничего более путного.
За полчаса до назначенного срока Сергей Петрович достал из буфета бутылку коньяка и две бутылки портвейна, случайно уцелевшие еще с довоенного времени, поставил их на стол и усмехнулся.
Он выпил стакан коньяка, запил вином, потом повторил дозу еще раз и еще.
Сначала он с ужасом чувствовал, что не пьянеет, но постепенно коньяк сделал свое дело.
Около шести часов у подъезда дома остановился автомобиль; немец-водитель поднялся по лестнице, долго стучал, но, не дождавшись ответа, рванул ручку и, опасливо озираясь, вошел в квартиру.
Он пытался разбудить Крайнева, спавшего на диване, но тот мычал что-то непонятное.
Убедившись, что Крайнев мертвецки пьян, немец с грустью посмотрел на пустые бутылки, взглянул на часы, выругался и ушел.
Глава двадцатая
К восьми часам вечера у Сердюка иссякло терпение, и он, устав шагать по комнате, улегся на кровать. По его расчетам, Прасоловы должны были уже давно возвратиться. Несколько раз Сердюку казалось, что он слышит скрип калитки, шаги на крыльце; он привставал и настораживался. Вот так и на границе он с волнением ожидал возвращения бойцов из ночного наряда. Казалось, пора бы привыкнуть, но он так и не привык. Гораздо легче было самому мерзнуть где-нибудь в лесу, чем в теплом помещении заставы с тревогой ожидать товарищей. И все же на границе было легче: в дозор уходили опытные бойцы, видавшие виды, а здесь...
В окно, выходящее во двор, тихо постучали. Наконец! Сердюк одним прыжком вскочил с кровати, торопливо открыл дверь. Пришел Петр Прасолов.
— Ну, как? Говори скорей!
— Крайнев не выступал, и я его не видел, — с трудом переводя дыхание, говорил Петр, — но у дома Смаковского я слышал выстрел. Потом поднялась стрельба из автоматов, промчались мотоциклисты, и все стихло. Наверно, схватили Павла, а?
Сердюк молча выслушал это сообщение. Петр пробовал заговорить с ним о том, что могло задержать брата, но, не добившись ответа, присел на стул в углу комнаты, повернулся к окну и замер в ожидании. Небольшого роста, плотный, с крепкой шеей, он казался спокойным. Даже когда на улице раздавались шаги, на его широкоскулом, большом лице не вздрагивал ни один мускул. Только глаза блестели сильнее.
«Где этот парнишка прошел такую школу выдержки? — думал Сердюк, невольно вспоминая его проделки до вступления в комсомол. — Неужели в «Осодмиле»? Но ведь и Павел был вместе с ним, а вот остался таким же порывистым и несдержанным».
Сердюк взглянул на часы, положил в пепельницу потухшую папиросу и встал:
— Теперь уходи. Но только осторожнее пробирайся дворами.
Петр неохотно направился к двери, но, как Сердюк и ожидал, остановился на пороге:
— Андрей Васильевич, брат раньше всего придет к вам, может быть, даже ночью придет. Разрешите остаться.
Сердюку и самому не хотелось, чтобы он уходил. В такую ночь тяжело оставаться одному.
— Нет, уходи, — произнес он после короткого колебания. — Где это видано, чтобы подпольщики без крайней необходимости ночевали вдвоем. За одним придут, а двух схватят. Торопись.
— Я все равно со двора никуда не уйду, — упрямо ответил Петр, — под крыльцом ночевать буду, но брата дождусь.
— Даже если я прикажу, не уйдешь? — нахмурившись, спросил Сердюк.
— Даже если прикажете.
— Ну, хорошо, оставайся, — согласился Сердюк, снова ложась на кровать; и Петра удивила равнодушная интонация, с которой были сказаны эти слова. — Только, пожалуйста, сиди, не топчись: тетка моя не любит, когда по комнатам бегают, и полы, к тому же, только что вымыты.
«Мальчишки! — уже зло думал Сердюк. — Одному приказано стрелять только при минимальном риске, так он, вероятно, не утерпел и впутался в переделку, другого домой не прогонишь. Ну, ладно, пусть сидит. Вернется Павел, поговорю с ними как следует... А что если не вернется?» — Он покосился на Петра: тот сидел на краешке стула в позе человека, каждую минуту готового сорваться с места.
— Иди ложись, — позвал его Сердюк и подвинулся к стене. — Ждать придется долго, теперь уже не вернется раньше утра.
Петр остался сидеть.
Стенные часы пробили одиннадцать, когда раздался осторожный стук в окно. Прасолов бросился отворять дверь. Сердюк сунул руку под подушку, где у него лежал пистолет.
В сенях послышался шепот...
Первым вошел в комнату Петр, за ним Мария Гревцова.
— Вы где собираетесь ночевать, Мария? — спросил Сердюк, ответив на ее приветствие мрачным кивком головы.
— Как где? Дома.
— А почему вы пришли так поздно?
— У меня важное сообщение.
— Все равно вы не имеете права рисковать.
Гревцова беспечно махнула рукой.
Петр ожидал, что Сердюк вспылит, но тот молча показал ей на стул.
Мария осмотрела большой, старомодный буфет, с трудом умещавшийся в простенке между окнами, широкую» двуспальную кровать полированного ореха, стол на толстых фигурных ножках и киот, перед которым горела лампада.
— Хорошая комната, удобная, а только оставить ее придется, — сказала она.
Сердюк покосился в ее сторону.
— Теплову вы здесь принимали?
— Здесь.
— Надо менять квартиру. Она отказалась написать записку.
— Может быть, она и права, — задумчиво произнес Сердюк. — Я не хотел ждать, пока Валентина вызовет Крайнева, раз подвернулся случай уничтожить его после выступления. Но он не выступил. В этом есть что-то непонятное. Придется его пока не трогать.
— Как не трогать? — воскликнула Мария.
Сердюк молчал. Не так просто было вызвать его на беседу. Он ждал Павла и ни о чем другом сейчас не хотел говорить. Молчал он еще и потому, что злился. Постепенно в нем закипало раздражение: собрались втроем в одной квартире, а вдруг облава? Он был в относительно большей безопасности, чем другие: на руках паспорт, справка об отбытии тюремного заключения, «белый билет» — документ об освобождении от воинской повинности по состоянию здоровья. Если не какая-нибудь случайность, все обойдется благополучно. А как объяснить пребывание здесь этих двоих?
Вдруг стекла вздрогнули от выстрела на улице. Прасолов бросился к двери, но Сердюк преградил ему путь.
— Пусти, Андрей Васильевич, пусти! — яростно шептал Прасолов, пытаясь открыть дверь. — Может быть, это в Павла...
— А если это в Павла, так ты хочешь, чтобы и в Петра?.. Чем ты можешь помочь? — и он решительно отстранил Петра от двери.
Только спустя полчаса Сердюк позволил парню выйти на улицу. Петр осторожно выглянул за калитку и сначала ничего не увидел, но постепенно глаза его привыкли к темноте, и он различил какое-то темное пятно посреди мостовой. Прасолов быстро перебежал улицу — перед ним лежал человек, одетый в такую же ватную куртку, какую носил брат. Петр опустился на колени и перевернул человека на спину. Борода, усы, большая рваная рана под глазом...
Вдали послышались мерные шаги патруля. Пригибаясь к земле, Прасолов вернулся во двор и в сенях столкнулся с Гревцовой и Сердюком.
— Ну? — спросили они в один голос.
Петр рассказал о том, что видел.
— А вы собирались идти домой, Мария, — сказал Сердюк, когда они вернулись в комнату.
Мария пожала плечами и снова уселась в углу. Петр примостился рядом. Он очень любил брата, но хорошо знал его слабости. Большой мастер на разные выдумки, Павел не знал меры, и его часто приходилось сдерживать.
Сердюк снова улегся на кровать и закрыл глаза. Теперь он почти не сомневался в том, что Павел погиб, и его мучило собственное бессилие.
«Что это — выдержка или просто черствость? — думала Мария. — Разлегся себе и лежит, будто не о жизни товарища идет речь».
— Андрей Васильевич, — тихо позвала она, но Сердюк не откликнулся. — Андрей Васильевич, — снова повторила Мария, но он взглянул на нее так, что желание спрашивать пропало.
В комнате долго стояла полная тишина. Когда на улице раздавались шаги, все, затаив дыхание, прислушивались, но у дома никто не останавливался, калитка не скрипела и шаги замирали вдали.
— Что нового в городе? — наконец заговорил Сердюк: видно, и ему молчание становилось невтерпеж. — Какие новые распоряжения изданы комендатурой?
— Распоряжений не много, — ответила Мария. — Всем коммунистам приказано пройти регистрацию, организована городская управа, комендант города назначил бургомистра, а тот — десятских и сотских по кварталам. Приказано организовать еврейскую общину. Вот пока все.
— И этого достаточно, — угрюмо отозвался Сердюк.
В окно со двора кто-то постучал, осторожно, но настойчиво. Петр выскочил из комнаты.
Вошел Павел, мокрый, измазанный, но сияющий. Сердюк бросился ему навстречу, протянул руку и, чего никак не могла ждать от него Мария, порывисто прижал к себе.
— Ну, как?
— Феерия, сказка! — захлебываясь от восторга, заговорил Павел. — Только машина подъехала, Смаковский — из нее и бегом к парадному: чует кошка, чье сало съела, — а машина, как на грех, не отъезжает. Смаковскому уже дверь отворяют, а машина стоит, ну я и дунул два раза по Смаковскому, а остальную обойму по машине, по машине! А сам в ворота и дворами. Одно обидно: не знаю, кому сколько досталось. — И вдруг, переходя на официальный тон, спросил: — Какие будут еще задания, Андрей Васильевич?
— Заданий больше не будет никаких, — сухо отрезал Сердюк.
— Что, повременим?
— Нет, вам вообще не будет.
Все трое удивленно уставились на Сердюка. Он был недоволен, но никто не решился спросить почему.
Сердюк не спеша уселся за стол и подождал, пока разместились остальные. Павел не сел, боясь вымазать стул и скатерть.
— Повторите задание, которое вы получили.
Павел понял.
— Разве можно было уйти без выстрела? — взмолился он.
— Приказано было уйти в случае явной опасности. Значит, нужно было уйти. Разве можно стрелять на виду у немцев? Вы не вольны распоряжаться своей жизнью: она принадлежит не вам, а Родине. Почему долго не приходил? В облаву попал?
— Да, немцы оцепили квартал. Рыскали по дворам. Но я от них улизнул.
— Вот полюбуйся, что получается. Сам ты мог погибнуть ни за грош. Гревцова рисковала собой, придя позже положенного часа. Братец твой отказался домой уйти. Вот и собрались вчетвером. Представь себе: сейчас облава — и всем нам сразу каюк. Людьми мы еще не обросли, — значит, вся организация провалилась бы, и из-за чего? А потом, что за настроения в группе? Вот Гревцова рассуждает так: «Убьют меня — одной меньше». Скажи, пожалуйста, какая героиня! Жизни своей не жалеет... А одна — это двадцать процентов организации. Вы что: умирать остались или бороться?
— Бороться, — тихо ответила Мария.
— Если бороться — будем бороться, но только умно, хитро, тонко. Наше дело — уничтожать немцев, но самим выжить. Гореть, но не сгорать. Если уж умереть, так не зря. Вот и договоримся: либо железная дисциплина, либо я с вами не работаю. Других найду. Выбирайте.
Сердюк отошел от стола и снова уселся на кровать, подчеркивая этим, что он не торопит с ответом.
Павел еще не остыл после проведенной операции. Он так стремился поделиться своей радостью, и вдруг вместо похвалы — выговор.
— В подпольной организации дисциплина более необходима, чем где-либо. От нее зависят твоя жизнь, жизнь товарища, успех дела, — продолжал Сердюк. — А вы вносите отсебятину, глупо рискуете. А мне, а нам легко было сидеть и ждать, особенно после этого? — Сердюк показал рукой в направлении улицы. — Расскажи ему, Петр.
Тот рассказал брату, как около их дома только что застрелили человека. Павел слушал, опустив глаза.
«Дошло до него, — думал Сердюк. — Только надолго ли он поумнеет?»
— Больше так не будет, Андрей Васильевич, — твердо сказал Павел и поднял глаза на Сердюка, — ошибся малость.
— Какие новые задания? — спросил Петр, считая разговор законченным.
— Пока никаких. Позже вам всем придется устраиваться на работу. Где — договоримся после. Там, где будет нужно организации: на заводе, в полиции и, возможно, в гестапо. Это будет лучшей конспирацией. Мария — не комсомолка. Ее можно послать в любое немецкое учреждение. И приучайте себя к мысли, что в подполье романтики не так много. Подполье — это тяжелая работа, будничная, требующая выдержки и терпенья. Зубы в десны вдавливать, но сдерживаться.
В комнате стало тихо. Опершись локтем о стол, задумалась Гревцова. То, что сказал Сердюк, не соответствовало ее представлению о борьбе в тылу у немцев. Ждать, терпеть, работать... Не терпелось ей. Она уже сейчас чувствовала себя обойденной. Петр и Павел получили задания, а ее берегли.
У другого края стола в спокойной позе человека, отдыхающего после рабочего дня, сидел Петр и уголком глаз следил за Павлом.
«Ребята, зеленые ребята! — думал Сердюк. — Сидеть бы им сейчас и обсуждать вопросы комсомольской работы, организации молодежных бригад, а они...» — и он посмотрел на них с нежностью старшего брата.
— Вы поймите, товарищи вы мои, — сказал он, подходя к столу, и Мария удивилась неожиданной задушевности его голоса. — Поймите. Я сейчас делаю то же, что делал раньше. Я охранял Родину нашу, людей наших от гадов, переползавших границу, уничтожал их и теперь буду уничтожать тех, кто переполз границу, поднял голову. А вы? Вы и понятия не имели об этой работе. Вот Мария. Она собиралась этой осенью ехать учиться в Москву, ее очень интересует астрономия. Так ведь?
— Так, — ответила Гревцова, не понимая, откуда он знает о ее планах.
— А теперешнее ваше занятие так же далеко от астрономии, как небо от земли. Петр — это будущий партийный работник.
— Вовсе нет, — возразил тот. — Никогда об этом не думал.
— Но за тебя думали другие. Было решено послать тебя на курсы комсомольского актива. Павел еще не решил, кем он будет, и просто увлекался своей работой. Вы все жили мирной жизнью, строили ее, а теперь вам надо бороться за эту жизнь. Это не так легко, но на ошибках тут учиться нельзя: за ошибку вас не на собрании пожурят, не выговор вам объявят, а наденут петлю на шею. Вот почему нам нужна железная дисциплина.
Они проговорили до утра. Когда рассвело, Сердюк подошел к окну и раскрыл ставни. На мостовой лежал мужчина в ватной куртке, перевернутый на спину. Большая лужа запекшейся крови чернела рядом.
Глава двадцать первая
Выступив по радио, Смаковский успешно начал свою карьеру. Немало способствовало этому и неудачное покушение на него. Он сразу стал заметной персоной. Его назначили управляющим заводом. Назначение было временное, до приезда «владельца завода» барона фон Вехтера, но Смаковский рьяно принялся за дело. Рабочих-электриков, не успевших эвакуироваться, привели на электростанцию и содержали там под стражей. Основные работы выполняла немецкая военно-хозяйственная команда. Вместо четырех котлов был пущен пока один, но для освещения домов поселка и города этого хватало.
Пустив станцию, немцы приступили к восстановлению механического цеха, предназначая его для ремонта танков и машин.
На другой день после своего назначения Смаковский занял большую, хорошо обставленную квартиру, помещавшуюся в особняке, который находился у самых ворот завода.
Здесь было гораздо безопаснее, чем где-либо: у проходной всегда дежурил патруль, и не надо было ходить по поселку.
Покушение очень напугало управляющего, и он не задерживался на заводе до наступления темноты. Но и дома его никогда не оставляло ощущение опасности, особенно по ночам. Смаковский запер половину комнат, забаррикадировал дверь в кухню, но каждый шорох заставлял его вздрагивать.
Ирина, связавшая с ним свою судьбу, постепенно заразилась этим чувством страха, и оно стало обычным состоянием молодых супругов. К тому же Ирина знала, что Крайнев остался в городе, и с трепетом думала о возможной встрече с ним. Она никогда не понимала мужа и теперь не могла понять, почему он вдруг перешел на сторону немцев. Она терялась в догадках. Как будет вести себя Крайнев, когда встретится с ней или со Смаковским? Ну да ничего, обойдется, ведь они теперь одного поля ягода. Что касается Смаковского, то он всегда был понятен ей до конца.
Сын крупного акционера, члена правления Общества Брянских паровозостроительных заводов Георгия Аполлоновича Стоковского, Владислав с детских лет привык к беспечной жизни. Девятьсот семнадцатый год резко изменил быт его семьи. Рабочие вывезли папашу с завода на тачке и вывалили в канаву с грязной водой. Приняв холодную ванну и стремясь избегнуть повторения подобных процедур, Георгий Аполлонович уехал со всеми чадами и домочадцами в «столицу» Донской области, твердо убежденный в том, что на Дону революции не будет.
Но вот и Дон стал советским. Вслед за армией белых семейство Стоковских выехало в Крым. Пытались удрать за границу, но не успели сесть на пароход. Пришлось обосновываться на юге. На семейном совете было решено, чтобы папаша «принял» революцию и пошел на работу. Решение оказалось тактически правильным: он был одним из первых специалистов, перешедших на сторону советской власти.
Георгий Аполлонович, еще так недавно не знавший других забот, кроме редких заседаний правления акционерного общества и получения дивидендов, с большим трудом осваивал трудовую жизнь. Дома он непрестанно брюзжал и злился.
Славика родители не пустили в школу, и он занимался с отцом. Его старший брат, Дмитрий, учился в школе и, к ужасу родителей, с необыкновенной быстротой усваивал «плебейские» манеры и взгляды. Родители решили спасти от этого хоть младшего сына. Только в восемнадцать лет он сдал экстерном экзамены и поступил в последний класс девятилетки.
В классе Владислав держался особняком. Он был старше всех и обеспеченнее всех. Отец его работал уже главным инженером металлургического завода в Сибири, и Славик кичился этим.
Чванство, унаследованное от отца, отталкивало от него товарищей. Он дружил только с маленькой Ириной.
Рано овдовев, мать Ирины нашла себе приют в семье Стоковских, выполняя роль не то экономки, не то приживалки. Она была согласна на любую роль, лишь бы ее Ирочка получила воспитание в хорошем доме. Злые языки поговаривали, что во время отъездов мадам Стоковской на курорты экономке приходилось значительно расширять круг своих обязанностей. Но чего только не говорят злые языки!
Владиславу всегда нравилась красивая, немного заносчивая девочка.
В доме царила атмосфера слезливых воспоминаний о прошлом и смутных надежд на будущее. Настоящего не существовало.
Девятнадцати лет, окончив, наконец, школу, Владислав уехал учиться в Томский технологический институт.
Довести учение до конца ему не удалось: Георгий Аполлонович, командированный в Германию закупать оборудование для металлургических заводов, остался там, прекратив всякие сношения с семьей. Через полгода Владислав бросил институт и уехал из Томска.
За несколько лет он переменил много мест и специальностей. Ему всегда казалось, что его используют на меньших должностях, чем он того заслуживает. Хотелось командовать, распоряжаться людьми.
С Ириной они встретились уже в Донбассе, когда Владислав возобновил учебу в металлургическом институте, где Ирина работала секретарем.
Он слегка изменил свою фамилию и отчество, но Ирина об этом молчала. Они сблизились.
Владислав защищал дипломный проект в один день с Крайневым, учившимся на вечернем факультете без отрыва от производства. Ирина присутствовала при защите. С Крайневым она была знакома, и он нравился ей. Владислав был обозлен, всегда насторожен, порой мрачнел; Крайнев прост, жизнерадостен, приветлив, — Ирине было легче с ним.
Смаковский защищал свой проект блестяще. Зная немецкий и английский языки в совершенстве, он выступил с большим компилятивным трудом. Своих немногочисленных оппонентов он разбивал с легкостью, умело подбирая материалы, ссылаясь на имена западноевропейских ученых, щеголяя своей эрудицией. Его защита произвела впечатление на комиссию и еще большее — на слушателей.
После Смаковского защищал Крайнев. Спокойный, лаконичный, он защищал конструкцию головки мартеновской печи, не прибегая к ссылкам на мировые имена. Его идея была нова и оригинальна; он вынашивал ее в течение последних лет, работая на заводе.
Оппонентов у Крайнева было множество, так как вопрос о головках был не нов, он только по-новому решался. И, как бы нарочно, желая подчеркнуть свое отличие от Смаковского, Сергей Петрович ни разу не сослался на иностранные источники.
Глубокое внутреннее убеждение, точный теплотехнический расчет, собственный опыт, помноженный на опыт рабочих завода, помогли ему убедить комиссию в целесообразности его идеи.
Когда он сошел с кафедры, все поняли, что Смаковский — это всего лишь инженер-переводчик, а Крайнев — инженер-творец.
Поняла это и Ирина. Ей стало ясно, что будущее за Крайневым, и ее потянуло к этому спокойному, уверенному в себе человеку.
Крайневу предложили остаться при институте, но он наотрез отказался и ушел работать на завод, потому что сжился с ним и полюбил свою кипучую работу сталеплавильщика.
Смаковский об аспирантуре не думал, работа преподавателя не утоляла его тщеславия. Он ушел на завод делать «металлургическую» карьеру.
Это время было началом расцвета советской металлургии, когда имена лучших доменщиков, сталеплавильщиков, прокатчиков, опрокидывавших установленные нормы, становились известными всей стране.
Но карьеры Смаковскому сделать не удалось: знания у него были, но уменье работать отсутствовало, учиться у других мешало самолюбие. Срабатываться с коллективом он так и не научился.
Почувствовав свое одиночество, он вспомнил об Ирине, попытался разыскать ее, но узнал, что она вышла замуж и уехала с мужем на завод.
Когда Крайнева назначили начальником цеха, где Смаковский до сих пор работал сменным инженером, Владислав, сославшись на состояние здоровья, перевелся в технический отдел.
С Ириной они встретились как старые друзья, у них было о чем поговорить и что вспомнить.
Сергей Петрович много работал, стремясь как можно скорее освоить цех и добиться выполнения плана. Во время войны работа поглотила его целиком. Смаковский после занятий был совершенно свободен. Даже освоение новой марки стали не заставило его и Вальского изменить распорядок рабочего дня. «Гудошники, поденщики! У вас не техотдел, а отдел тех!» — кричал на них Дубенко, но они, отработав служебное время, не задерживались ни на минуту. Вальский шел к себе домой, а Смаковский — к Крайневым.
Ирина всегда радовалась его приходу, тем более что друзей у нее не было. С Еленой Макаровой она не сдружилась. Та всегда была занята либо сыном, либо учебой, а во время войны регулярно дежурила в госпитале. К тому же Елена пользовалась общей любовью, а Ирина не выносила чьего-либо превосходства над собой.
Дружить со Смаковским было приятно: он ничего не порицал в ней. Уже одно это являлось крупным достоинством в ее глазах.
К тому времени Ирина успела разочароваться в браке. Любовь представлялась ей вечным медовым месяцем, и она не мирилась с тем, что называла «прозой будней».
Теперь Ирине казалось, что Смаковский мог сделать ее более счастливой. Она верила ему во всем. Убедить ее в том, что Советский Союз проиграет войну Германии, было для него нетрудным делом. К тому же события последних месяцев, казалось, полностью подтверждали выводы Владислава.
И когда Смаковский поставил перед ней вопрос: что же лучше — двигаться на восток, чтобы в конце концов оказаться пленницей, или остаться с ним и начать новую жизнь, — она выбрала последнее. Немцы ее не пугали. Она верила, что при них Владислав сделает карьеру. У него были для этого все данные.
Глава двадцать вторая
Покушение на Смаковского и ранение одного из сопровождавших его солдат не на шутку взбесили немцев. Это показывало, что в городе есть подпольная организация, действующая оперативно и смело. Начались повальные обыски и аресты среди мирного населения.
На несколько дней Крайнев был забыт. Он сидел дома, ел консервы, жевал ванильные сухари, в изобилии припасенные еще его бывшей супругой, и изнывал от безделья и неопределенности положения.
Кабельный канал с замурованным зарядом аммонита грезился ему во сне и наяву. Иногда он думал, что, может быть, ему все-таки следовало выступить по радио. Это приблизило бы выполнение главной задачи — взрыв электростанции. Теперь же немцы, естественно, охладели к его особе, и это расстраивало все планы. К тому же Пивоваров был на свободе и в любую минуту мог разоблачить его. Крайнев с горечью ощущал свою полную беспомощность.
Только на четвертый день после выступления Смаковского по радио Крайнева вызвали в комендатуру. Шагая по улицам рядом с вестовым, он никак не мог понять: охраняют его или конвоируют? За дни вынужденного безделья он окончательно решил сделать все, что только возможно, для взрыва электростанции. В этом решении его укрепляло и то, что в городе уже зажегся свет, и то, что немцы передавали по радио хвастливые посулы в кратчайший срок восстановить завод.
Полковник принял его холодно.
— Ви сегодня не пьян? — спросил он, и его толстые губы сложились в презрительную усмешку.
Комендант был не один. У стола сидел стриженный ежиком немец, которого Крайнев видел впервые. В его лице с большим узким, как прорезь, ртом и тонким длинным носом было что-то щучье.
— Ви знаете, что сделалось после радиопередача? — спросил полковник, не дождавшись ответа на свой первый вопрос.
Крайнев утвердительно кивнул головой.
— Мы решили сразу покончить эти штучки. Сегодня на базарной площадь мы будем расстрелять десять арестованный. Потом будем расстрелять за каждый немецкий зольдат двадцать русски. Ви хорошо стреляет, и я хочу доставить вам удовольствие. Вас будут фотографировать на кинопленка. Это будет ошень эффектный кино. Ви придете?
Сергей Петрович похолодел. Он твердо решил принять любое предложение, которое помогло бы ему осуществить его цель, но это... это превосходило все, что он ожидал.
Пфауль пытливо посмотрел на Крайнева, но тот твердо выдержал его взгляд.
— Ну, конечно, приду, — ответил он, желая выиграть хоть бы час на обдумывание.
Полковник с удовлетворением взглянул на узкоротого и достал из кармана массивные золотые часы с русской монограммой:
— Теперь два час. В четыре час вам быть здесь без опоздания и без опьянения.
Пфауль был далеко не так прост, каким казался. Кое-какие подозрения у него, видимо, возникли. Теперь он решил проверить Крайнева, устроить ему экзамен на благонадежность.
Сергей Петрович вышел на площадь и медленно побрел по городу, решив больше сюда не возвращаться. Но потом он передумал. Нет, он пойдет в комендатуру. Он пойдет на площадь. Он будет стрелять. Но только стрелять он будет в немецкую сволочь. Обойму из пистолета он все равно сумеет выпустить раньше, чем его убьют. Электростанция останется невзорванной, но он сделает все, что сможет...
«Иначе и быть не могло, — с горечью думал Крайнев. — Гибель бессмысленная, бесполезная гибель — таков удел всех, кто пытается бороться с немцами в одиночку». Конечно, в городе существовало подполье. Нужно было с самого начала связаться с ним. Но каким способом? Как бы он нашел подпольщиков?
Сейчас размышлять об этом было поздно.
Сергей Петрович посмотрел на часы — половина третьего. В четыре он явится в комендатуру, а в пять его уже не будет в живых.
Он с жадностью вдохнул свежий осенний воздух. Пахло сыростью и прелыми кленовыми листьями.
Какое-то странное спокойствие овладело им. Все разрешилось само собой, обдумывать больше нечего, спешить некуда. Как бессмысленно обрывалась жизнь! Еще так недавно все у него было впереди. Бесконечно большой показалась Крайневу жизнь, предстоявшая ему раньше, по сравнению с теми короткими часами, которые теперь оставались.
Он отчетливо представил себе то, что произойдет сегодня на площади.
Группа расстреливаемых и группа расстреливающих. Каменные ряды гитлеровцев. Согнанная на площадь толпа советских граждан. Кучка заправил, и среди них пузатый Пфауль и сухопарый немец, напоминающий щуку. В эту группу он выпустит очередь из пистолета, — нет, из автомата, надо непременно попросить автомат. Он им устроит эффектный кинокадр.
Живым его, конечно, не схватят. Лишь бы не застрелили раньше, чем он выпустит очередь.
— Не успеют, — произнес он вслух, — ошалеют от неожиданности.
О дальнейшем думать не хотелось. Мысли его сами собой приняли другое направление.
Сергей Петрович вспомнил о Вадимке, и сердце его дрогнуло от нежности и боли. Он уже никогда не увидит сына. Воспитывать его будут, конечно, Макаровы. Пройдут годы, Вадимка вырастет, его будут звать уже не Вадимка» а Вадим Сергеевич...
По крайней мере никто не скажет сыну, что его отец — предатель.
Сергей Петрович снова посмотрел на часы — до назначенного времени оставалось час пятнадцать минут. Он рассеянно посмотрел на табличку с названием улицы и вдруг остановился. Первомайская! Сергей Петрович хорошо помнил, что на этой улице жила Валя.
«Она поняла бы меня. Почему я раньше не нашел ее? — с тоской подумал Крайнев. — Возможно, что она осталась вовсе не из-за больной матери, а уже тогда решила бороться с немцами в подполье. Только бы увидеть ее, рассказать ей о заряде аммонита. Она сумеет сообщить об этом людям, которые выполнят то, что не удалось сделать мне, людям, которые действуют сообща, а не в одиночку, как пытался действовать я».
Он ускорил шаги и подошел к дому, в котором жила Валя. Окна были закрыты ставнями. На стук никто не ответил. Сергей Петрович вошел во двор. Дверь черного хода была наперекрест забита досками. Крайневу стало ясно, что Валя здесь больше не живет.
Несколько минут стоял он у двери, не зная, куда ему идти дальше. Потом, резко повернувшись, вышел на улицу и быстро пошел к центру города.
На площади Крайнев прошел мимо сидевшего на крылечке дома человека и не заметил, как тот последовал за ним на небольшом расстоянии, не ускоряя и не замедляя шага.
У подъезда комендатуры он увидел большую группу немцев. Впереди стоял Пфауль, рядом с ним узкоротый. Вдоль тротуара вытянулись легковые машины. Со двора с глухим рокотом выехал грузовик, облепленный автоматчиками. В кузове стояли обреченные: старик с длинными усами и седой бородой, молодая женщина в шерстяной блузе с грудным ребенком на руках, двое рабочих в засаленных комбинезонах, с мрачными, сосредоточенными лицами. Остальных не было видно: должно быть, обессилев, они лежали на дне кузова.
Грузовик выехал на мостовую и остановился. Увидев приближавшегося Крайнева, Пфауль махнул ему рукой. Тот ускорил шаги. Человек, следовавший за ним, сделал то же и внезапно окликнул его по имени и отчеству. Сергей Петрович остановился и удивленно посмотрел на него, стараясь понять, что нужно этому человеку в такую минуту, и силясь вспомнить, где он видел эту высокую нескладную фигуру, это немолодое лицо с решительно сжатыми губами и упрямым выпуклым лбом.
Незнакомец на ходу достал папиросу и похлопал себя по карманам, словно отыскивая спички. Потом он подошел к Крайневу и, выхватив пистолет, выстрелил в него.
Глава двадцать третья
Настал день, когда они снова собрались вместе. Осунувшийся, но по-прежнему задорный Сашка, более мрачный, чем всегда, Опанасенко, высохший, как скелет, Луценко, притихший Дятлов. Разными путями пришли они в цех. За Опанасенко послал полицаев Вальский — начальник цеха, которого немцы называли просто «майстер», а русские еще проще — «холуй». Он же притянул за рукав Луценко, встретив его на улице. Дятлова поймали во время облавы на базаре. Только один Сашка явился сюда добровольно, зарегистрировавшись на бирже. Сашка был на особом положении. Он считался «добровольцем» и поэтому с самого начала жил дома. Остальных немцы целую неделю держали в цехе под охраной, пока, наконец, не убедились в том, что те не сбегут.
Цех стал неузнаваем. Крыша его была сорвана, и на сером, безрадостном фоне осеннего неба голые конструкции кранов и стропильных ферм казались необычайно высокими. Вместо печей возвышались груды кирпича в железных остовах.
Целый день копошились люди около разрушенной кладки первого мартена. За это им выдавали порцию болтушки и триста граммов хлеба, неизвестно из чего выпеченного, тяжелого, как глина, и колючего, как жмых.
Сегодня посещение начальства было особенно неприятным.
Зондерфюрер Гайс, высокий узкоплечий немец, пинком опрокинул прямо на Сашку небольшую железную печку, около которой грелись рабочие. На Сашке загорелась спецовка, и ее с трудом удалось потушить. Гайс обругал всех «большевиками» и долго кричал и на рабочих и на «майстера». Когда он устал, его сменил Вальский. Люди поняли только одно: сидеть не разрешается, курить не разрешается, плохо работающие будут лишены хлеба.
После того как начальство удалилось, все, как по уговору, закурили, благо курева было достаточно: Сашка каждый день приносил с собой на завод котелок сухого конского навоза, из которого крутили цигарки, прозванные «коньей ножкой».
— Эх, идиоты! — зло произнес Опанасенко, затягиваясь густым, едким дымом.
— Идиот — ты, — раздельно ответил ему Дятлов, сворачивая очередную «конью ножку». — Я уже совсем было собрался уехать, так ты все: куды да куды. Вот и докудыкались.
В бригаде невесело рассмеялись.
— А ты, собственно, что потерял, Евстигнеич? — спросил Луценко. — Домишко у тебя цел, барахлишко — тоже. Ты же имущество остался беречь, ну и береги себе на здоровье.
— Как что потерял?! — накинулся на него Опанасенко. — Я марку свою потерял, сортность свою потерял! Я теперь как слиток, отставший от плавки. Кто его потом разберет: какой он, не брак ли? Придут наши, спросят: «А ты, товарищ обер-мастер, почему остался?» Даже и так не спросят, и товарищем не назовут. «Какой, — скажут, — ты нам товарищ? Мы цех из строя выводили, а ты его восстанавливал. Мы немца били — кто штыком, кто молотком, — а ты ему помогал», — и он с досадой бросил окурок на землю.
— Да, некрасиво получилось, — уныло подтвердил Дятлов. — Ведь Дмитрюк, которому три дня до могилы осталось, уехал, Васька Бурой уехал. А какой он был? Чуть что — бузит. Нормы пересматривают — орет: нормы велики. Зарплату получает — опять орет: полторы тысячи ему, видишь ли, мало. В столовую явится — опять кричит: то борщ не слишком жирный, то хлеб какой-то не такой, корочка не хрустит. Когда в эшелон садился, и то бузил: почему ему место около печки не досталось! А вот уехал... А мы остались...
— Он и там будет бузить, — мрачно вставил Сашка, ощупывая обожженные ноги.
— Это точно, будет, — уверенно сказал Луценко. — А ты сейчас попробуй побузи. Вчера Стеблев Гансу на пояс показал: харчи, мол, плохие, живот подтянуло, — а сегодня его уже нету, говорят, в лагерь посадили, за проволоку, под голое небо...
Высоко над их головами, запутавшись в стропилах, засвистел ветер, застучал редкими уцелевшими листами кровли. Заморосил дождь. Дятлов поежился.
— Огонек бы развести, — сказал он.
— Тебе тут разведут огонька — живо согреешься, — ответил Луценко. — Слышал, что холуй кричал? Греться надо работой, мерзнут только лодыри.
— Все равно все бы уехать не смогли, — отвечая на свои мысли, задумчиво произнес Опанасенко.
— Да, все не смогли бы, — отозвался Дятлов, — но кто хотел, тот уехал, а нас как черт попутал. Это ты все, старый хрен, виноват! — снова накинулся он на Опанасенко. — Вот теперь и работай на немца!
— Чудак ты, Иван, право, чудак! Век прожил, а ума не нажил, — заметил Луценко. — Работаешь и мучаешься, а я работаю и радуюсь. Да разве мы на немца работаем?
— А то на кого?
— На своих и работаем. Пока мы цех очистим, наши придут, если еще не раньше. Тогда мы и начнем восстанавливать. А немец все это разве восстановит? Да еще с нами? Ни в жисть! На нас он далеко не уедет.
— Не уедет, говоришь? — оживился Опанасенко.
— Нет. Где влезет, там и слезет.
— Противно не только возить, но и в узде ходить, а взнуздали нас крепко. Теперь жди, пока наши придут и узду снимут. Снимут и спросят: «А почему же ты остался, обер?»
— Важно не то, кто остался, а кто как себя вел, — философски заметил Сашка.
— Ты хорошо себя вел! — огрызнулся на него Опанасенко. — Нам деваться было некуда, нас привели, а ты первый на биржу поскакал, комса липовая.
Сашка обиженно засопел, но ничего не ответил.
Дождь постепенно усиливался. Струйка воды, сбежав с кепки, попала Опанасенко за воротник. Он вздрогнул.
— Урала испугался, морозы там, — бичуя себя, сказал он. — У мартенов и на Урале тепло. А ведь там работают и сталь плавят! — мечтательно произнес он. — Вспомню я о пробе, как выносят ложку из печи, выливают ее на плиту... Может, смешно, а у меня слюнки текут, будто я кашу вспомнил. Работают там, а нам вот... — и он кивнул головой в сторону кучи мусора. — Хоть бы весточку оттуда, с фронта. Какую-либо весточку, как там у наших дела. Болтают много, да разве поймешь, где правда.
Сашка поднял голову и с неожиданной пытливостью взглянул на Опанасенко. Тот поймал его взгляд и нахмурился:
— Ты, щелкопер, смотри, помалкивай, что слышишь. Понял?
Глава двадцать четвертая
Ко всему приготовилась Валя Теплова, оставаясь в городе: и к аресту, и к лагерям, и к смерти, — только к одному она не была готова — к пытке одиночеством и бездельем.
Мать умерла. Ее похоронили во дворе, неумело сколотив гроб из трухлявых досок забора. Дарья Васильевна несколько дней не отходила от Вали. Долгие часы они просиживали вместе, плакали и утешали друг друга. Старушка всю свою жизнь о ком-нибудь заботилась: о муже, о детях, о Валиной матери. Валю она давно полюбила, как дочь. Оставшись теперь с ней вдвоем, она отдала ей всю теплоту своего беспокойного материнского сердца.
Порой Вале казалось, что одной ей было бы легче.
Дарья Васильевна слишком напоминала мать: те же добрые глаза, такие же заботливые, ласковые руки. И говорила она так же, как мать, за годы совместной жизни бессознательно переняв у нее многие интонации и характерные словечки.
Но вскоре Дарья Васильевна ушла жить в дом Тепловых, который до сих пор стоял пустой. В сарае при доме оставалось много угля, до которого у немцев еще не дошли руки. Старушка развозила уголь по ближайшим селам, получая взамен то ведро картошки, то котелок кукурузы. Валю она категорически отказывалась брать с собой, опасаясь, как бы ее не схватили немцы.
Теперь Валя редко виделась с Дарьей Васильевной. Впервые пришлось ей узнать, что такое одиночество и голод, голод, от которого слабеет тело, дрожат колени и кружится голова. Но если бы только это мучило ее, она чувствовала бы себя счастливой. Хуже всего было то, что Мария больше не показывалась, а ей самой Сердюк еще на первом свидании строго запретил являться к нему на квартиру.
Происшествие у комендатуры еще больше надломило ее. В предательство Крайнева она по-прежнему не верила, считала его жертвой какого-то страшного недоразумения. Но порой она начинала сомневаться в своей правоте, и ужас охватывал ее. Перед глазами возникало лицо неизвестного ей товарища, который выстрелил в Крайнева и бросил гранату в немцев. Немцы повесили его на площади. Виновницей смерти этого человека Валя считала себя: напиши она записку — все было бы иначе...
Постепенно она пришла к выводу, что ей нужно перейти линию фронта. Это был единственный правильный выход из положения, в которое она попала.
Однажды вечером, возвращаясь домой с ведром воды, Валя почувствовала, что кто-то осторожно дотронулся до ее плеча. Она оглянулась и оторопела: это был Сашка. Худой и оборванный, он выглядел тем не менее довольно бодро.
— Здравствуй, Валя, — сказал Сашка, протягивая ей руку, а другой отбирая у нее ведро.
Они молча дошли до ворот и вошли в дом.
Сашка присел к столу, осмотрел убогую, пустую комнату и, видимо, остался доволен.
— Ты не работаешь, Валя?
— Нет, что ты!
Он внимательно посмотрел на ее измученное лицо с темными кругами под глазами.
— А что же ты ешь?
— Почти ничего.
Сашка достал кусок хлеба, завернутый в грязную газету, и положил его на стол.
— Ешь, — сказал он.
У Вали второй день ничего не было во рту. Дарья Васильевна задержалась дольше обычного. Взяв хлеб, Валя разломила его пополам и подвинула кусок Сашке.
— А ты работаешь, Саша?
— Работаю.
Валя положила хлеб на стол.
— Поймали при облаве?
— Нет, сам на биржу пошел. Не пойдешь на работу — с голоду сдохнешь еще раньше, чем на работе. А ведь помирать нельзя, можно еще кое-что полезное сделать, — он многозначительно посмотрел на Валю. — Ведь правда, можно?
— Можно, Саша, но как?
— Валя, помоги мне советом, я не знаю, что мне делать?
— И я не знаю, — просто ответила она.
— Я не знаю, ты не знаешь, он не знает, — начал спрягать Сашка. — В единственном числе это плохо получается. Перейдем ко множественному: мы не знаем, вы не знаете, они знают. Вот это уже лучше. Они знают, Валя?
Валя поняла его. Сашка не допускал мысли, что она осталась в городе только из-за болезни матери, и был уверен, что секретарь комсомольской организации должен быть связан с подпольем. Взбалмошный, никогда не признававший никаких авторитетов, теперь он тянулся за помощью, ждал совета, руководства.
Ей было очень больно, но она ничего не могла рассказать ему о случившемся, не имела права. Пожалуй, если бы даже и могла, все равно не рассказала бы.
Валя сделала вид, что не поняла его.
— Ты сводки с фронта знаешь? — коротко спросил Сашка.
— Наши сводки?! А ты знаешь?
Сашка начал пересказывать ей последние сводки, стараясь сохранить стиль радиопередачи. Он говорил и видел, как глаза Вали изменяются, светлеют.
И когда в заключение Сашка торжественным тоном произнес: «Совинформбюро», — Валя вскочила, обняла его и поцеловала в губы. Он сидел растерянный и смущенный, неуклюже расставив руки, чтобы не запачкать ее блузку.
— Откуда ты знаешь?
— От одного паренька...
— А паренек?
— Еще от одного паренька...
Валя закусила губу.
— Саша, ты мне веришь? — спросила она.
Верил ли он ей? Ну, конечно же! Не только верил ей, но и любил ее. Любил, как старшую сестру, которая немало повозилась с ним, любил, как старшего товарища, заботливого и строгого. Много раз Валя журила его за мальчишеские выходки. Одно время совсем махнула на него рукой и даже подняла вопрос об его исключении из комсомола. А потом, когда Сашка чистосердечно раскаялся в своих проступках, сама пошла в горком комсомола и отстояла его.
— Верю, больше, чем себе, верю, но слово дал комсомольское, понимаешь? Не обижаешься?
— Понимаю, — улыбнулась она. — Не обижаюсь.
— Ну, так вот, Валя. Приемник у ребят есть, плохонький, самодельный, дефекторный, что ли?
— Детекторный, — нетерпеливо поправила она.
— А вот как листовки распространять, чтобы не всыпаться, это уж ты посоветуй. Клеить их нет смысла, пробовали. Утром полицаи обходят улицы, все листовки сдирают, а увидят, кто читает, — задерживают. Немцы и того хуже: стреляют. Вот разве в почтовые ящики бросать?
— А кто в них сейчас заглядывает?
Сашка смущенно понурился.
— Через три дня седьмое ноября, Саша, — сказала Валя после долгого раздумья. — Вот этот день и надо отметить листовками, но разбрасывать их по дворам — это не то. Это можно после. А седьмого нужно что-то массовое, демонстративное, чтобы этот день запомнили и наши, и немцы. Думай, Сашок, думай!
Но сколько Сашка ни думал, ничего не приходило ему в голову. Валя в раздумье покусывала губы и иногда чуть хмурила брови. И вдруг она улыбнулась.
— Придумала? — обрадованно спросил он.
— Нет, Саша, ничего не придумала, — покачала она головой. — Приходи завтра в это же время, может, что-нибудь придумаю.
Открыв Тепловой дверь, Сердюк некоторое время стоял на пороге, загораживая вход, но потом, словно спохватившись, резко отодвинулся и дал ей войти. Валя поняла, что у Сердюка не было никакого желания видеть ее.
— Я с новостями, Андрей Васильевич, — сказала Валя, без приглашения усаживаясь за стол. — У группы молодежи есть приемник. Один парень пришел ко мне посоветоваться, как лучше наладить выпуск листовок. Я попросила сутки на размышление — и... к вам. Сегодня должна дать ответ.
Сердюк расспросил о Сашке и как бы мимоходом поинтересовался, рассказала ли ему Теплова о своей связи с подпольной группой.
— Ну что вы, Андрей Васильевич! За кого вы меня принимаете? — возмутилась Валя.
— А за кого же я могу вас принимать после того, как вы отказались помочь нам уничтожить предателя? — спросил Сердюк, решив действовать напрямик.
— Я хорошо знаю Сергея Петровича и не верю, что он предатель...
— Вы хорошо относились к Крайневу? — спросил Сердюк.
— Очень хорошо. И как к руководителю, и... как к человеку.
Ее прямота подкупила Сердюка:
— Может быть, поэтому вы и...
— Может быть, — перебила Валентина, краснея. — Я много думала об этом, проверяла себя и... не изменила своего мнения. Оставаться он не собирался, отправил сына на восток... Меня убеждал уехать... Искренне убеждал, а сам... остался. Тут я чего-то не понимаю. Должен был выступить по радио, но не выступил. По-моему, вы поторопились.
Сердюка смутил ее прямой, открыто осуждающий взгляд.
— Торопились не мы, — ответил он, — это акт индивидуального террора — и именно поэтому неудачный. Жизнь за жизнь — слишком дорогая цена. Гитлеровцев граната только немного пощипала. Ну, давайте оставим этот вопрос. Жизнь покажет, кто из нас был прав, — он помолчал. — Вы хотите нам помогать?
Валя развела руками:
— Как вам не стыдно, Андрей Васильевич, сомневаться во мне? С того дня, когда Кравченко связал меня с вами, я целиком принадлежу подпольной организации. Что же, однако, мы будем делать с листовками? У меня есть такой план действий, — и она рассказала Сердюку о том, что придумала.
— Вы уверены, что это технически возможно? — спросил Сердюк.
— Совершенно уверена, Андрей Васильевич.
— Ну, действуйте, только осторожнее. Если этот способ не удастся, приходите, посоветуемся.
Оставшись один, Сердюк задумался. По совести говоря, ему и самому далеко не все было ясно в этой таинственной истории с Крайневым.
Седьмого ноября немцы усилили охрану. По городу расхаживали патрули, в воздухе сновали истребители.
Около двенадцати часов дня в кабинет Пфауля вбежал дежурный офицер.
— В городе листовки! — закричал он, даже не попросив разрешения обратиться.
Пфауль хмуро взглянул на его испуганное лицо и недоуменно пожал плечами. Это было не ново: листовки появлялись в каждом оккупированном русском городе, и он относился к ним как к неизбежному злу.
— Где они обнаружены? — спокойно спросил Пфауль, не без иронии посматривая на офицера.
— Они появились в воздухе, валятся прямо с неба!
Пфауль удивленно приподнял брови.
— Что за глупые сказки! — грубо сказал он, но все же встал и вышел из здания.
Офицер был прав.
Среди бела дня над городом появились листовки. Сначала на них никто не обратил внимания. Они неслись по ясному, безоблачному небу, похожие на стаю голубей. Потом некоторые из них стали медленно опускаться, а другие продолжали свой путь, и невозможно было угадать, где они опустятся.
Пфауль бросился к телефону и приказал вывести на улицу всех солдат гарнизона. Потом вызвал начальника русской полиции и долго кричал на него, отчаянно ругаясь при этом.
По улицам заметались мотоциклисты, забегали полицаи. Но листовки опускались во дворы, на крыши домов, и сотни глаз внимательно следили за ними. Мальчишки гурьбой набрасывались на них и мигом растаскивали по домам.
Пфауль приказал немедленно доставить ему хотя бы одну листовку. Вскоре на столе перед ним лежала целая стопка листков, вырванных из обыкновенных ученических тетрадей и с обеих сторон исписанных неуверенным, детским почерком. Над текстом была нарисована маленькая красная звездочка, а внизу стояли две буквы — «ГК».
Пфауль смотрел на эти листки и испытывал почти суеверный страх перед ними. Кто мог сбросить их над городом? Откуда они взялись?
Советские самолеты над городом не появлялись. Листовки словно родились из струи воздуха, из ветра, который дул с востока.
Одна из листовок опустилась прямо во двор Опанасенко. Светлана быстро сунула ее в рукав, а дома с бьющимся от радости сердцем несколько раз прочитала ее, как будто не она этой ночью переписала добрый десяток точно таких же листовок. Потом Светлана долго сидела у окна и старалась понять, каким же образом эти листовки могли оказаться на небе...
Опанасенко вернулся с работы вечером, в одно время с женой. Светлана молча отдала листовку отцу, и он торопливо надел очки.
«Дорогие товарищи! — так начиналось это неизвестно откуда взявшееся послание. — Наш вождь родной товарищ Сталин сказал в своей речи 6 ноября этого года такие слова: «Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они её получат».
Опанасенко прочел эти строки три раза подряд, хотя ему было понятно каждое слово.
— Только товарищ Сталин может так сказать, — взволнованно произнес он и дочитал листовку до конца. — Покажу ее завтра в цеху. Лишь бы Сашка не увидел. Парень будто хороший был, а на биржу сам пошел добровольцем. Ну, с праздничком! — вдруг повернулся он к жене и трижды расцеловал ее, растроганную такой неожиданной нежностью.
Три дня специальные дозорные до боли в глазах следили за небом. На четвертый день листовки снова поплыли над городом. Ветер по-прежнему дул с востока. Дозорные получили нагоняй. Но и после того, как листовки появились еще раз, никто из дозорных не мог объяснить, откуда они взялись.
Пфауль был вне себя от злобы. Он ничего не мог ответить на вопросы областного коменданта и только мычал в трубку, выслушивая его изощренные ругательства.
Наконец в комендатуру явился один из дозорных и доложил, что листовки летят из крайней дымовой трубы мартеновского цеха. Пфауль вплотную подошел к солдату, но тот был совершенно трезв.
Комендант приказал устроить в трубе засаду. Несколько дней солдаты, проклиная все на свете, просидели в дымоходе, на пронизывающем сквозняке. Но листовки снова появились. На этот раз было видно, как они летели из трубы третьей мартеновской печи. Комендант приказал поставить посты во всех трубах. Но на следующее утро листовки опять вылетели. Перепуганные солдаты рассказывали, что они пролетели мимо них прямо из темноты дымохода, как стая летучих мышей.
Пфауль вызвал к себе Смаковского и Вальского, вместе с ними отправился в мартеновский цех. Сообразив, наконец, в чем дело, и взяв листок бумаги, Вальский сунул ее в щель у дымовой заслонки. Через несколько секунд листок стремительно вылетел из трубы. Тайна была разгадана. Дозоры установили и с наружной стороны, у заслонок. Тогда листовки полетели из трубы аглофабрики.
Взбешенный Пфауль приказал установить посты во всех заводских трубах и заложить дымоходы кирпичом.
Сашка пришел к Вале расстроенный.
— Ну, Валя, отработался, — мрачно сказал он. — Во всех трубах фрицы сидят, проветриваются.
— Этого следовало ожидать, — ответила Валя. — Теперь придется расклеивать. Главное достигнуто: наши листовки стали популярными. И ты знаешь, Саша, необходимо, чтобы они появлялись ежедневно. Расклеивать их будем на внутренней стороне заборов и в коридорах многоэтажных домов.
— А все-таки воздушную почту жаль, — с досадой отозвался Сашка, — особенно трубу аглофабрики! Хорошая труба, выше всех остальных. Правда, добираться туда тяжело, но зато тяга такая, что кепку с головы снимает, того гляди сам вылетишь. И как только фрицы терпят? — добавил он со смехом. — Там за три минуты так пронижет, что потом зубами клацаешь, все равно как Вальский в щели.
— Учти одно, — сказала Валя, — расклеивать листовки гораздо опаснее. Придется из наших переписчиков выбрать самых надежных, таких, которые могли бы все выдержать, если их поймают.
— Найдутся такие, у меня ребята дисциплинированные.
— А ты не переоцениваешь?
— Что ты, Валя! Возьми Юру: для него приемник теперь дороже жизни, а он без всяких разговоров отдал его тебе.
— «Дороже жизни»! — усмехнулась Валя. — Красивые фразы научился говорить.
— А разве не дороже? — возмутился Сашка. — За приемник немцы что делают? Расстреливают на месте. А Юра им его не отдал и не уничтожил. Ну, а в крайнем случае, если кто не выдержит, страшного ничего не произойдет. Они друг друга не знают, так что меня одного схватят.
Валя пристально посмотрела на Сашку.
— Ты мне все-таки оставь их адреса, — сказала она. — Если что и произойдет, я заменю тебя.
— А ты все выдержишь, Валя? — серьезно спросил Сашка, пытливо заглядывая ей в глаза, и Валя поняла, как возмужал он за эти трудные дни.
— Я все выдержу, Саша, все, даже больше, — просто ответила она.
Глава двадцать пятая
В середине дня в мартеновский цех пригнали задержанных на базаре при облаве. Вглядываясь в их истощенные лица, Луценко узнал колхозника из своего села и окликнул его. Тот угрюмо осмотрел группу рабочих, среди которых стоял Луценко, и, узнав земляка, радостно бросился к нему.
— Петро, ты?
— К сожалению, я, — подтвердил Луценко.
— Сроду бы не угадал. Здорово тебя подтянуло!
— Подтянет еще не так. Ведь всего два месяца прошло, а сколько еще наших ждать! Ну, как там, в селе?
— Нет больше села. Спалили, подлюки, дочиста.
— А брат где?
— И брата угнали неведомо куда. Всех нас растасовали.
— И братний дом сгорел?
— Говорю тебе, дочиста спалили. Одни трубы торчат, как кресты на кладбище. И баб с ребятами угнали.
Луценко потупился. Каждый год во время отпуска он отказывался от путевки на курорт и ездил к брату. «Никогда не поверю, чтобы на курортах жилось лучше, чем в братнем колхозе», — говорил он.
Земляков обступили рабочие.
— Так что у вас там такое вышло? — спросил Луценко, не поднимая головы.
— А вышло вот что. Дней через пять, как отошли наши, заявился немец с конвоем. Назначили старосту. Помнишь Василь Прокопыча, того, который дольше всех в колхоз не вступал?
— Как не помнить, помню, — подтвердил Луценко.
— Началось как будто по-хорошему. Разделили землю, досталось нам гектаров по десять.
— А ты и обрадовался, земляная твоя душа? — с неожиданной злобой спросил Луценко, смотря на односельчанина в упор. — Ты помнишь, как все говаривал: «Эх, землицы бы мне гектаров пять-шесть! Вгрызся бы я в землю!»
Колхозник с досадой сплюнул:
— Злая у тебя память, Петро. Когда это было, я сам уж давно забыл. А насчет того, что обрадовался, я тебе такое скажу... Чему радоваться-то? Тракторов немец не дал. Лошадей всех позабирал. Только коровы пооставались, кто попрятал. Хоть на кобелях паши, да и тех немцы постреляли. И скажи ты: чего это кобели так немца не любят? Как завидят, рвутся с цепи, кидаются, как на зверя. Или они нутром чуют, что немец — вор?
— Ты короче, — перебил его Луценко. — Дальше что?
— А дальше... вот что. Неделя не прошла, как в субботу валит в село целая колонна машин. Приезжает в легковой другой фриц, ростом поменьше, в плечах пошире...
— Да короче ты! — закричал Луценко. — Нужно мне, кто поменьше, кто пошире! Ты дело рассказывай.
— Ну и спалили село, — обиженно оборвал свой рассказ колхозник и начал разглядывать огромную дыру в своем сапоге.
Луценко обозлился пуще прежнего.
— Не перебивай ты его, — вмешался в разговор Опанасенко, как и другие, прислушивавшийся к разговору. — Пусть человек выскажется, наболело ж у него на душе.
— Рассказывай по порядку, Федя, — смягчился Луценко, — только толком.
— Может, присядем? — спросил земляк, поглядывая на груду кирпича. — Веришь, ноги гудят, не держат.
— Хочешь по заду сапогом получить — садись, а я не хочу, — усмехнулся Луценко.
— Да неужели и у вас бьют?
— А ты думал, мил человек, что тут другая власть? — спросил Дятлов. — Немец — он везде немец. Одно слово, фриц.
Сашка, не спускавший глаз с колхозника, довольно хмыкнул себе под нос.
— Так вот этот самый фриц встал в машине, — продолжал тот, — и пояснил, что приехал он хлеб получать, чтобы мы ему хлеб, значит, сдали. А Василь Прокопыч, как староста, его и спрашивает: «Позвольте, ваше благородие. Землю мы от вас получили, правда, она наша и была, ну спасибо, хоть не отобрали, а насчет хлебушка, так он же не на вашей земле вырос, а на нашей, общественной. Вот уж как на вашей земле хлеб вырастим, тогда, пожалуйста, с полным удовольствием отдадим, что будет положено, а до этого хлебушка вы касательства никакого не имеете. Когда его сеяли да собирали, вас тут и близко не было». Как будто староста ничего такого и не сказал, только фриц как из машины выскочит, да и перетянул Василь Прокопыча плетью по лицу. У того аж кровь выступила. Ну, Василь Прокопыча ты знаешь, — мужик он с норовом, он и в колхоз больше из-за норова не вступал. Он — из норова, а я — из дурости... Два нас таких было. Тут ему кровь в голову ударила — он фрицу этому как поднесет по уху! Тот и с копыт долой. Ну и заварилась каша! Василь Прокопыча на месте застрелили, люди — бежать, а фрицы по ним из автоматов. Потом всех нас с села выгнали, зажгли его со всех сторон, а нас — кого куда. Мне удрать удалось, а остальных...
Сашка дернул Луценко за рукав. Тот поднял голову.
— Бери, кайлуй, — скомандовал он земляку и сам поспешно принялся за работу.
Колхозник удивленно огляделся кругом.
К рабочим приближался Смаковский. Вокруг него егозил Лютов.
Управляющий сдвинул шляпу на затылок и осмотрел всех с недовольно-брезгливым видом.
— Плохо работаете! — громко сказал он.
— Как кормят, так и работаем, — ответил кто-то, не отрываясь от лопаты.
— Разве плохо кормят? — осведомился управляющий.
— А вы бы попробовали, — ответил тот же голос.
Лютов кинулся вперед, стараясь узнать говорившего.
— За такую работу совсем кормить не буду, — ответил управляющий, — а за такие разговоры — в лагерь. Пора забыть про старые порядки, наступил новый порядок.
К нему подбежал Лютов.
— Это Луценко огрызался, — зашептал он, хотя рабочие были далеко. — Тут все дело Опанасенко портит, — и он одними глазами показал в сторону обер-мастера, который с явно преувеличенным напряжением переносил два небольших кирпича. — По своей воле остался, никто его не просил, а теперь и сам не работает, и других мутит.
Лютов давно решил расчистить себе путь в обер-мастера на тот случай, если завод будет пущен. Из всех мастеров-сталеплавильщиков не уехал лишь он и Опанасенко.
Только одна бригада порадовала хозяйский глаз управляющего, но в ней было всего пять человек. Держались они обособленно и лезли из кожи вон, чтобы заслужить одобрение начальства. Это были рабочие, явившиеся на биржу добровольно. Вальский сначала назначил их бригадирами, но на третий день одному из них, особенно усердному, якобы невзначай свалили слиток на ногу, другому просто пригрозили — и они, не долго раздумывая, предпочли перейти на менее почетную работу.
Полюбовавшись на них, Смаковский зашел в столовую. Запах помойной ямы ударил ему в нос, и он поспешил удалиться, едва успев бросить взгляд на кучи гнилой картофельной шелухи, которая заполняла полки для продуктов.
В казарме, где жили рабочие, стекла были выбиты и свободно разгуливал ветер. В углу неизвестно зачем топилась печь. Какой-то оборванный подросток забивал проемы окон старым, дырявым железом.
Смаковский хотел зайти на электростанцию, но это ему не удалось. Станцию охранял специальный отряд эсэсовцев, и управляющего туда не пустили. Напрасно он совал свои документы дежурному офицеру, напрасно просил и ругался. Дверь захлопнулась перед его носом...
Едва Смаковский, сопровождаемый Лютовым, удалился, рабочие прекратили работу и расселись кто на кирпичах, кто на носилках.
— Почитаем, что ли? — спросил Сашка, закурив цигарку.
— А что читать будем? — спросил Опанасенко.
— «Донецкий вестник».
Опанасенко настороженно посмотрел на Сашку.
В этом парнишке ему нравились лихость в работе, сообразительность, даже его беспокойный характер. У обер-мастера не было сына, и он посматривал на Сашку с чувством, похожим на зависть. «Вот такого бы мне, все бы передал, что знаю, в два года мастером бы сделал, а дурь бы выбил. Дурь потому, что без отца растет, разве мать с таким справится?» Когда пришли немцы, Опанасенко стал недружелюбно относиться к «добровольцу». Только убедившись в том, что Сашка сохранял в тайне все разговоры, которые вели рабочие, он сменил гнев на милость.
— Читай, парень, читай, — произнес Дятлов. — Если за куревом застанут, опять нагоняют, а за газету неудобно будет: ихняя она газета.
— «Подлинная свобода личности», — прочитал Сашка и закашлялся.
Рабочие переглянулись.
— Ну-ну, — ободрил его Дятлов, — это даже интересно!
— «Великая германская армия принесла украинскому народу подлинное освобождение, — громко читал Сашка, — наконец-таки мы можем принадлежать самим себе, заниматься тем, чем хотим. Каждый может открыть собственную мастерскую, фабрику, завод. Налоги отменены, и о них можно забыть навсегда. В основу нового порядка положен принцип нерушимости частной собственности. Это дает полный простор личной инициативе. Смелей развивайте коммерческую деятельность! Торговец или промышленник потому и имеет право на богатый доход, что он не рядовой обыватель, а передовик, активист. Скажем больше: в наших условиях это великий человек, это проводник культуры и цивилизации. Он выполняет благороднейшую миссию. Мы уже имеем несколько частных лавочек, но что думают остальные господа предприниматели? Правда, с товарами очень большие затруднения, но их нужно добыть, хотя со дна морского...»
— Довольно, — прервал Сашку Опанасенко, — тут водолазов нету, тут все — рядовые обыватели. — Он усмехнулся: — «Со дна морского...»
— Ладно, — охотно согласился Сашка, — перейдем к объявлениям. «Всеобщая трудовая повинность гражданского населения», — прочел он заголовок и принялся за текст, с трудом разбирая мелкий шрифт в полумраке цеха.
— «Я приказываю следующее, — читал Сашка. — Первое — все жители на территории оберфельдкомендатуры «Донец» подлежат трудовой повинности, начиная с четырнадцатилетнего возраста. Второе — на основании этого житель обязан исполнить любое распоряжение по работе, издаваемое биржей труда. Если будет приказано, то он обязан работать и вне места жительства. Третье — действия наперекор этому распоряжению наказываются денежным штрафом, тюрьмой, конфискацией имущества или несколькими из этих наказаний одновременно».
— Как же это одновременно? — спросил колхозник, уже начавший было дремать на кирпичах. — Ведь с одного вола двух шкур не дерут.
— «Может последовать смертная казнь. Оберфельдкомендант фон Клер, генерал пехоты», — дочитал Сашка и, сложив газету, достал другую.
— Светлане шестнадцатый... — задумчиво произнес Опанасенко. — Так ведь это еще ребенок! А в четырнадцать?.. Вот это здорово: на первой странице, значит, свобода личности, а на второй...
Остальные промолчали, и Сашка начал читать новую статью:
— «В связи с приездом господина земельного руководителя в село Петровку дом старосты был украшен украинским гербом — трезубцем...»
— Постой, постой, я про другой украинский герб знаю, — прервал его Луценко.
— Так это ж украинских националистов герб, — пояснил Опанасенко.
— Так пусть и пишут: националистов. А то — украинский... Наш украинский — с серпом и молотом.
— «...украинским гербом — трезубцем и портретом фюрера, — невозмутимо продолжал Сашка. — Перед гербом на особом возвышении стояла деревянная свастика, свидетельствующая о том, что украинская нация принадлежит к великой арийской расе...»
Опанасенко вдруг сорвался с места:
— К арийской?! Украинцы — к арийской?! Тоже, нашли земляка.
— «Господин земельный руководитель, — читал Сашка, — объяснил разницу между новым и старым порядком в деревне...»
— Довольно! Вот сидит разница с оборванной задницей, — Луценко ткнул пальцем в сторону своего земляка, сладко задремавшего на кирпичах.
Сашка прекратил чтение. Эта статья помечена к читке не была. Он сам, на свой страх и риск, решил прочесть ее, увидев в «земляке» хорошее наглядное пособие к изучению новых порядков в деревне.
Статьи и объявления были размечены с таким расчетом, чтобы одно опровергало другое. Валя говорила, что статьи и объявления она размечала сама, но Сашка ясно видел, что это был не ее почерк. Валя писала мелко и аккуратно, а тот, кто размечал газеты, — размашисто и крупно. Сашка ни о чем не спрашивал, понимая, что он работает по заданию подпольной партийной организации, и это придавало ему уверенность и силу.
— Читай, сынок, читай, — попросил его осторожный Дятлов. — Застанут без дела — опять хлеба не дадут.
— Да дайте же, ради бога, передохнуть! — взмолился Опанасенко. — Это же отрава, хуже — дерьмо!
Но неумолимый Сашка снова принялся за чтение:
— «В лагере для военнопленных красноармейцев образцовый порядок и чистота. Несмотря на затруднения с продовольствием, администрация лагеря питает раненых выше существующих норм».
— Хорошо питают, — подтвердил Луценко. — Вчера трое от хорошего питания прыгнули вниз головой с третьего этажа.
— Я знаю, откуда им питание возят, — сказал пожилой рабочий в изодранной спецовке, до сих пор не проронивший ни слова. — У нас на поселке салотопку устроили и таскают туда дохлятину всякую — лошадей, собак, что попадется. Смердит так, что вокруг жить стало невозможно. Уже и в управу ходили, чтобы закрыть эту салотопку или перенести в другое место. Нельзя, говорят, частную инициативу подавлять. Так вот с котла этого в лагерь и возят. За сто сажен подойти невозможно, не то что есть, — он брезгливо сплюнул.
Сашка не знал этого. После статьи о порядке в лагере он собирался прочесть сообщение о расстреле военнопленных за побег из лагеря, но теперь в этом не было никакой нужды.
Дятлов издали увидел возвращающегося Лютова и дернул Сашку за рукав:
— Читай, сынок, читай.
Пока Сашка доставал и развертывал газету, Лютов подошел и замер в ожидании: не листовка ли?
Отыскивать порядковый номер статьи было некогда, и Сашка начал читать первую попавшуюся:
— «Юзовская городская управа обязывает всех плательщиков бывших государственных налогов — земельной ренты, налога со скота, подоходного налога, культурного сбора — немедленно погасить оставшуюся задолженность».
— Ты что тут провокацию разводишь? — подскочил к нему Лютов и, схватив газету, разорвал ее на части. — Я сам читал, что налоги отменены навсегда. Это еще в пятом номере пропечатано.
— Так то в пятом, а это десятый, — отпарировал Сашка.
— Быть этого не может, чтобы старые налоги сейчас платить. К чему мутишь народ, сукин сын?
Опанасенко положил Лютову на плечо свою тяжелую руку.
— Ты, майстер, — он так и выговорил по-немецки: «майстер», — газету не рви. Это германская газета, новой власти. Я тебе сейчас морду набью и отвечать не буду, а ты ответишь в гестапо. Мы тут беседу по-новому проводим, а ты срываешь.
— Так это же — вранье, — не унимался Лютов, но, заметно присмирев, начал собирать клочки газеты.
— Какое тебе вранье? — совсем осмелел Сашка. — На, читай другую, только не рви, — он ткнул пальцем в объявление. — Тут и про новые налоги есть.
— Читай, читай вслух! — зашумели рабочие.
— «Различные учреждения и частные лица, — быстро читал Лютов, — стоят на той точке зрения, что будто теперь не следует платить налогов. Это мнение неправильно и сурово наказуемо. Штандарткомендант».
Кругом громко засмеялись. Обескураженный «майстер» присел и снова прочитал объявление, на этот раз про себя.
— Давай дальше, Саша! — скомандовал Опанасенко. — Надо же знать, какие есть еще распоряжения власти.
Сашка, с явным торжеством поглядывая на Лютова, прочитал приказ военной комендатуры о сдаче для германской армии теплых вещей, а также ручных и карманных часов, приказ коменданта об изъятии повозок и распоряжение городской управы о сдаче мягкой мебели.
— А вот на этом можно заработать, — сказал он и огласил приказ командующего тыловым округом «Юг» о сдаче порожних бочек в обмен на сто граммов проса. — И еще приказ, — не унимался Сашка, — хозяйственной комендатуры о сдаче для автотранспорта старых шин, покрышек, камер, резины, калош, жиров и масел.
— А конских хвостов там не просят? — съязвил Луценко.
— Ну, ну, без глупостей! — одернул его Лютов. — Еще что скажешь?
— А что? И конские хвосты нужны, — не растерялся Сашка и, порывшись в газетах, нашел то, что ему было нужно.
— «Я приказываю, — прочел он, — всем спецуполномоченным обойти дворы и подрезать хвосты и гривы лошадям. Хвосты следует подрезать на ширину ладони от последнего позвонка, гривы оставлять не более пяти сантиметров. Земельное управление при окружном земельном командовании».
Опанасенко, прищурив глаза, внимательно следил, как у Лютова вытягивалось лицо.
Сашка решил добить «майстера».
— А у тебя корова есть? — спросил он, прекрасно зная, что в первый же день прихода немцев Лютов приволок откуда-то корову с теленком.
— Есть, да что с нее толку: кормить нечем, скоро сдохнет, — ища сочувствия, ответил Лютов.
— Смотри, чтобы не сдохла, — заботливым тоном предупредил Сашка. — Здесь и про коров предписание есть: всякий, кто допустит падеж скота, будет сурово наказан.
— Плохи твои дела, майстер! — не скрывая злорадства, произнес Луценко. — Хвост корове подрежут, а сдохнет — и с нее шкуру спустят, и с тебя тоже.
Лютов вскочил с кирпичей.
— Давай, давай начинай работать! Начитались уже досыта, хорошего ничего вычитать не можете.
Рабочие нехотя поднялись и взялись за носилки.
Вечером Сашку, который обычно ходил домой один, догнал за воротами Опанасенко.
— Приноси еще газеты, сынок, — сказал он. — Хорошо ты читаешь, с умом. И ко мне заходи. Светлана все одна и одна. Скучно девочке. Поговорим, чайку напьемся.
Глава двадцать шестая
Алексей Иванович Пырин был замкнутым и неразговорчивым человеком. Его флегматичное лицо со светлыми, невыразительными глазами и тихий, монотонный голос никто не мог запомнить. Познакомившись с Пыриным, люди тотчас же забывали его и в следующий раз знакомились с ним заново.
Пырин работал мастером теплобюро, круг его интересов ограничивался контрольно-измерительной аппаратурой. Восьмой год он нес профсоюзную нагрузку сборщика членских взносов. Все попытки шире вовлечь его в общественную жизнь не увенчались успехом. Собрания Пырин посещал аккуратно, но никто ни разу не слышал, чтобы он выступил по какому-нибудь вопросу.
Дело свое он знал в совершенстве и легко устранял неполадки в самых сложных приборах. От отца, часового мастера, он унаследовал любовь к мелкой, кропотливой работе и частенько задерживался в мастерских, заканчивая ремонт какого-нибудь особенно сложного аппарата. С особым удовольствием чинил он часы. Элементарные поломки его не интересовали, но над сложными он способен был просидеть ночь напролет.
В свободные минуты Пырин шел в цехи и молчаливо наблюдал работу приборов. Чаще всего его внимание привлекала новая установка автоматического регулирования теплового режима мартеновской печи. Стоя в сторонке, он со снисходительной усмешкой наблюдал за сталеваром, важно расхаживающим у печи. Добрую половину его работы делали автоматические приборы. Посматривая на сталевара, Пырин говорил про себя: «Думаешь, это ты управляешь печью? Нет, ею управляю я; это мои глаза — ардометры — смотрят в самые сокровенные участки; это мой нос — газоанализатор — проверяет дым; это мои руки сбавляют и убавляют количество воздуха, переводят аппараты. Пусть-ка выйдет из строя хоть один прибор. Куда денется тогда твоя важность?» Но приборы выходили из строя очень редко, и так же редко люди вспоминали о Пырине.
Алексей Иванович с давних пор жил в одной квартире с семьей Замбергов и давно считался у них своим человеком.
В первые дни войны Замберг был призван в армию. Прощаясь с соседом, он по-дружески попросил его помогать жене и детям.
В начале эвакуации Алексей Иванович и Фаина Соломоновна Замберг твердо решили уехать. Они не изменили своего решения, даже когда заболела скарлатиной трехлетняя Ниночка. Но, когда вслед за ней слегла старшая дочь, Лида, Фаина Соломоновна заколебалась. Пока врачи устанавливали диагноз, эшелоны, в которых имелись специальные вагоны для больных, ушли. Последний формировался из одних теплушек. Фаина Соломоновна поплакала и решила остаться. Решил остаться и Пырин. Напрасно Лида уговаривала, умоляла, плакала.
— Значит, Лидочка, не судьба, — утешал свою любимицу Пырин. — Как-нибудь перебьемся: часовой мастер сам никогда не пропадет и другим поможет.
О главном они молчали. Об этом не только говорить, но и думать было страшно.
После того как гитлеровцы заняли город, Пырин поступил на работу в частную часовую мастерскую. Только теперь он почувствовал, как привык к людям, с которыми столько лет работал вместе, как не хватает ему привычного сознания полезности и необходимости его труда. Однако возвращаться на завод он и не думал. Он не желал работать на немцев.
Вскоре по городу были расклеены объявления организованной немцами еврейской общины. Община призывала всех евреев немедленно зарегистрироваться. Пырина это встревожило гораздо больше, чем Фаину Соломоновну. Алексей Иванович тщетно убеждал ее не ходить на регистрацию, но женщина упорно стояла на своем:
— Раз приказано, — надо подчиняться. Я не хочу, чтобы из-за этого были какие-нибудь неприятности. Все идут, а чем я лучше других? Во главе общины стоит почтенный человек — Гольцман, тот, у которого когда-то был свой магазин. Умный старик, все знает. Он не подведет.
Потихоньку от всех Фаина Соломоновна зарегистрировалась и, успокоенная, пришла домой.
Однажды, вернувшись домой с работы, Пырин нашел комнату пустой. Соседка по квартире рассказала, что Фаину Соломоновну и Ниночку забрали немцы. Лиду удалось спасти: светловолосая и светлоглазая, она не была похожа на еврейку, и соседи убедили немцев, что это домработница Пырина.
Алексей Иванович опрометью бросился в город. Квартал больших трехэтажных домов, сильно пострадавших от бомбежек, за одну ночь был обнесен колючей проволокой. Единственные ворота охранялись сильным нарядом полевой жандармерии в черных шинелях с большими металлическими бляхами. Грузовые машины, переполненные женщинами, детьми, стариками, то и дело въезжали на территорию гетто.
Алексей Иванович смешался с толпой, стоявшей на противоположной стороне улицы. Ждать было нечего, но уйти он не мог и простоял так до темноты, пока жандарм не разогнал толпу очередью из автомата.
Дома Пырин пролежал до утра, не раздеваясь. Лида осталась у соседей, и он был даже рад этому: у него не хватило бы сил посмотреть ей в глаза.
Каждый день, отработав в мастерской положенное время, Алексей Иванович шел в город и до наступления темноты стоял в толпе, прислушиваясь к разговорам и разделяя все опасения, надежды и страхи окружающих. Находились и оптимисты, утверждавшие, что немцы отвели евреям целую область и переселяют их туда.
В субботу хозяин мастерской задержал Пырина дольше обычного. Когда запыхавшийся Алексей Иванович пришел из поселка в город, уже совсем стемнело. Но и в темноте он отлично разглядел, что гетто больше не было. Не было ни толпы на улице, ни часовых у ворот, ни людей в полуразрушенных домах.
Потрясенный Алексей Иванович долго стоял у открытых настежь ворот.
Подошел патруль, окликнул Пырина, но он не слышал. Его могли убить: появляться на улице в такой поздний час было запрещено под угрозой расстрела. Но на этот раз солдаты были настроены миролюбиво и ограничились ударом приклада по спине.
Пырин побрел по направлению к огромной каменоломне, где немцы производили массовые расстрелы. Но с полдороги он повернул и пошел домой. Он шел еще медленнее, содрогаясь при мысли о Лиде, которой нужно было рассказать правду. А что он скажет Замбергу, когда тот вернется?
Войдя в комнату соседей, он остановился на пороге и обмер.
На диване, прижав к себе Лиду, лежала Фаина Соломоновна. Ниночка спокойно спала в своей кроватке.
Фаина Соломоновна рассказала ему о том, что ей пришлось пережить. Им повезло: в единственной комнате с уцелевшими стеклами матери устроили лазарет и собрали туда всех больных детей. Только это и спасло Ниночку. К тому же режим в гетто за последние дни улучшился, появилась даже горячая пища.
— Ну, вот и окончились все беды! — облегченно вздохнул Алексей Иванович и осекся, встретив укоряющий взгляд Лиды.
— Ничего не окончилось, Алексей Иванович, — грустно ответила Фаина Соломоновна, не глядя ему в глаза. — Через пять дней нужно снова явиться туда. Немцы объявили, что они всех нас отправят в Палестину. Но я к ним больше не пойду, — и, достав спрятанный на груди листок бумаги с красной звездочкой над текстом, она отдала его Пырину. — Вот, посмотрите.
Пырин много слышал об этих листовках, но ни разу их не видел.
— «Товарищи, — прочитал он вслух, и голос его дрогнул: таким родным показалось ему это еще недавно привычное, а теперь столь редкое слово. — Организация общины была подлой провокацией. Многие из вас пошли на регистрацию, потому что немцам помогли буржуазно-националистические элементы, которые еще имеются среди вас. Этих прихвостней буржуазии соблазнило обещание отправить их в Палестину, капиталистическую страну, куда они всегда стремились.
Роспуск гетто явился второй гнусной провокацией гестапо. Почему немцы распустили гетто? Потому что на регистрацию явились далеко не все. Немцы хотят, чтобы все евреи добровольно полезли в петлю.
Не верьте фашистским палачам и буржуазно-националистическим элементам!»
— Что означают эти буквы внизу? — спросил Пырин. Фаина Соломоновна пожала плечами.
— Это городской комитет, мама, — слабым голосом, но вполне уверенно ответила Лида, — это советская власть, которая осталась в городе. Надо верить ей, как мы верили всегда. Ты права, что не хочешь возвращаться в гетто.
К утру было решено, что Фаина Соломоновна с Ниночкой переедет к знакомым, Лида останется у соседей — ей еще нужен уход, — а Пырин будет жить дома.
Когда Лида уснула, Фаина Соломоновна тихо сказала:
— Помните, Алексей Иванович: что бы со мной ни случилось, вы должны спасти Лиду. Это моя просьба, может быть, последняя. Обещаете?
В ответ он безмолвно склонил поседевшую за эти дни голову.
Начальник гестапо господин фон Штаммер просчитался: в гетто вернулись немногие. На следующий же день по городу был расклеен новый приказ, написанный на трех языках: русском, украинском и еврейском.