Сталинка

— Началась лекция о возникновении железоделательной промышленности, — сказала Ольга, не первый раз слышавшая эти истории.

— Ты сиди и слушай! — с деланной суровостью прикрикнул на нее отец. — Такого тебе в институте не расскажут. Ведь она у меня металлург будущий, на второй курс перешла, отличница...

— Папа! — опять сказала девушка, и опять все засмеялись.

— А другой случай был еще хитрее. Ночью электростанция остановилась. Насос отказал, что воду на котлы подает. Разобрали насос, прочистили, собрали, немного воды качает, но котел все же стал. Опять разобрали, а время-то идет. Трубу открыли, думали — может, она забилась, нет, идет понемногу вода из трубы. Притащили другой насос, собрали. Опять ладу нет. Сутки почти кончаются, а завод стоит. К вечеру в котельную один дедок приходит. Посмотрел, покряхтел, за ухом почесал — и к директору:

«Сколько водки дадите, если завод пущу?»

Старик уже лет десять на заводе не работал, но директор его знал.

«А сколько возьмешь?»

«Да так, чтобы мне до покрова хватило».

Для директора эта арифметика сложной оказалась. Когда там покров, да сколько дед пьет... Но делать нечего:

«Вали, дам».

Полазил старик по трубам, приходит:

«Пускайте котел, враг у меня в кармане сидит».

И достает оттуда... Ну что ты думаешь, Вася? — Шатилов развел руками. — Карася достает, самого обыкновенного. Черт его в трубу из пруда занес! Ну вот, и была деду закуска, к бочонку водки...

Шатилову было тепло от выпитого вина, от жарко, по-уральски натопленной печи, от оживленной беседы и от веселых глаз Ольги. Давно уже не бывал он в семейном доме, не ел ничего домашнего, не разговаривал так просто и весело.

Все последующие дни у Шатилова было прекрасное настроение, будто он нашел то, что давно искал. Но директор, жалея его, запретил ему работать инструктором, и это вывело Шатилова из душевного равновесия. Смена осталась без инструктора. Он поделился своим горем с Пермяковым. Старик, не говоря ни слова, направился в кабинет Макарова.

— Василий Николаевич, я могу подменить Шатилова на обучении первых подручных.

— А вы разве умеете? — удивился Макаров.

— Умею.

— Так почему же вы раньше не работали?

— Это щекотливое дело. Подручному очень доверять надо. И спать не спишь, — все тебе мерещится, что плавка в отверстие ушла.

— Ну, а сейчас спать будете?

— Нет, — сокрушенно вздохнул Пермяков, — и сейчас спать не буду, не до сна сейчас. Под Москвой сейчас не спят, и нам грех.

«Проснулся старик, — растроганно подумал Макаров. — Сколько лет добивался стать мастером, добился, а сейчас добровольно в подручные идет...»


Глава сорок первая

В субботу, ровно в десять часов вечера, Сердюк подошел к дому, где жил Вальский. Осмотревшись, он позвонил — два длинных, один короткий — и сейчас же услышал осторожные шаги по лестнице. Чей-то голос тихо спросил:

— Кто там?

— Новый связной, — так же тихо ответил Сердюк.

За дверью стихло, будто человек в передней раздумывал — впускать или не впускать. Затем загремел отодвигаемый засов, и после долгой паузы звякнула цепочка. Дверь медленно открылась, и Сердюк шагнул в темноту.

— Прямо по лестнице, — произнес тот же негромкий голос.

Сердюк, ощупью найдя перила, поднялся и открыл дверь. Яркий электрический свет ударил в глаза.

Только заперев дверь и рассмотрев впущенного им человека, Вальский поднялся по лестнице и провел Сердюка в кабинет.

Новый связной вел себя не так, как тот, который приходил раньше. Тот забирал донесения и уходил, а этот сел в кресло у стола и внимательно просмотрел донесения.

— Можно разговаривать не стесняясь? — спросил он, взглянув на плотно закрытую дверь. — Мы одни в доме?

— Да, пожалуйста, в доме никого нет, — вежливо ответил Вальский; манеры связного внушали ему доверие.

— Это все, что вы сделали за неделю?

Вальский достал из стола пакет, запечатанный сургучом.

— Особо срочное донесение. Его необходимо передать господину фон Штаммеру лично и немедленно.

Связной взял пакет, рассмотрел сургучную печать — небольшой вензель под дворянской короной — и мельком взглянул на руку Вальского: на указательном пальце красовалось массивное золотое кольцо с печаткой. Сердюк разорвал конверт.

— Это лично фон Штаммеру! — почти крикнул Вальский, вскакивая с кресла.

— Не беспокойтесь, ваше донесение в надежных руках, — возразил Сердюк. — Я не просто связной, я — политический инспектор.

Вальский снова сел в кресло. Он старался держаться как можно более независимо, но по временам все-таки поглядывал на Сердюка.

Лицо инспектора не выражало ни удовольствия, ни удивления. Вальский встревожился: неужели ему уже все известно?

Прочитав донесение, Сердюк посмотрел на резидента тяжелым, недобрым взглядом.

— Пивоваров не лжет? — спросил он.

— Что вы! Это чистейшая правда.

Сердюк прочел второе донесение, в котором Пивоваров рекомендовался как руководитель лжепартизанского отряда.

— Как вы предполагаете действовать дальше?

Вальский начал подробно рассказывать о своих замыслах. Наконец-то инспектор по-настоящему заинтересовался его работой!

Сердюк слушал с интересом. Граница многому его научила, он немало видел, еще больше слышал, но о возможности такой чудовищной провокации до сих пор не подозревал. Вальский пробудил в нем профессиональное любопытство.

— Я вижу, вы опытный работник, — сказал он, выслушав до конца, — скажите, а диверсиями и шпионажем вам не приходилось заниматься?

— К сожалению, нет, — смущенно ответил Вальский, — это было слишком опасно, так как НКВД работал очень тонко.

— А почему вы думаете, что он сейчас работает хуже? — спросил Сердюк. — Ваша работа и сейчас очень опасна. Под видом осведомителя к вам может явиться подпольщик.

— Мне это и в голову не приходило, — растерянно пробормотал Вальский.

Сердюк посмотрел на часы — десять двадцать. Еще рано и еще не все сделано.

— Ваша работа требует хорошего вознаграждения, — сказал он. — Сообщите мне, сколько человек вы... на сколько человек передали донесения. Я буду просить о представлении вас к награде.

— Мне бы имение возвратить, — обрадовался Вальский, — дом, парк, землю...

— Земля будет, это я вам обещаю, — уверенно ответил Сердюк.

Вальский с удовольствием выполнил его просьбу, перечислив всех выданных им гестапо евреев, коммунистов, активистов.

— Покажите список вашей агентуры, — потребовал инспектор.

Это несколько удивило Вальского.

— Разве у вас его нет? — спросил он.

— Я хочу освежить его в памяти.

Вальский достал листок плотной бумаги и передал инспектору. Тот, не глядя, положил его в карман вместе с пакетом и донесениями. Потом достал из кармана маленький листок с красной звездочкой и буквами «ГК» под текстом.

— Читайте вслух, — приказал он, и Вальский, держа листок обеими руками, прочитал:

— «Городской комитет подпольщиков приговорил предателя Родины, старшего осведомителя СД (гестапо) Вальского, он же «скотина пятая», за содействие в уничтожении советских патриотов к смертной казни с сожжением имущества.

Приговор приведен в исполнение вчера в 22 часа 30 минут».

Буквы запрыгали в глазах у Вальского. Он взглянул на часы и вдруг резким ударом сбил настольную лампу. Но в это мгновение Сердюк уже выстрелил ему прямо в лицо.

Зарево трех пожаров освещало затемненный город. Сегодня только подпольный комитет знал, что это горят дома резидентов гестапо, но завтра о приведении приговоров в исполнение узнают все. Об этом позаботятся Теплова и Сашка.


Глава сорок вторая

На другой день после разгрома явочных квартир резидентов Теплова отправилась в часовую мастерскую. Сашка уже успел рассказать ей о своей встрече с Крайневым, и Валя решила в первую очередь сообщить об этом Сердюку.

Кивнув головой Пырину, Валя прошла в жилую половину. Сердюк поздоровался более приветливо, чем обычно, и протянул ей текст большой листовки, где были перечислены фамилии предателей — осведомителей гестапо.

— Завтра поднимется кутерьма, — весело сказал он, очень довольный операцией, в которой его ученики проявили такую сноровку, что превзошли своего учителя.

Петр, ликвидировав резидента, дождался еще связного и застрелил его в передней. Особенно отличился Павел. Выполнив задание, он продолжал впускать осведомителей и застрелил двоих. Но сведения, добытые Сердюком, были все-таки наиболее ценными. Они вскрывали один из самых тонких методов гестапо — создание лжепартизанских отрядов.

— Такого не было еще в истории шпионажа, Валя, — сказал он, когда Теплова спрятала листовку в подкладку пальто, — чтобы списки тайной агентуры красовались на улицах города к общему сведению! Это ведь полный разгром! Ну, кто теперь к ним сунется работать? Население нам поможет, найдутся охотники, кое-кого из этого списка стукнут. Штаммеру тоже конец, его выгонят. Но теперь держитесь, ребята. За нами начнется самая настоящая охота. Гадине вырвали глаза, но жало осталось.

В окно со двора постучали, а Сердюк никого не ожидал сегодня. Взяв пистолет, он вышел в сени и через несколько минут вернулся с Петром.

— Солист вчерашнего концерта, — шутливо представил Сердюк Прасолова. — Только почему так поздно? Хвалиться пришел?

— Хвалиться, Андрей Васильевич, нечем, — мрачно сказал Петр, опускаясь на стул. — Дело дрянь. — И он рассказал о положении в механическом цехе. Сведения были неутешительны. Хотя восстановительные работы шли по-прежнему медленно, но поломки совершенно прекратились. — Крайнев подобрал-таки к нам ключи и туго завинтил гайку. До него никто не догадался прикрепить рабочих к станкам, а у этого мерзавца большой опыт организационной работы. Вот он и ликвидировал обезличку. На днях начнем ремонтировать танки, — заключил Петр, — если мне не удастся уговорить рабочих разбежаться. Но ведь всех не уговоришь...

Сердюк пытливо посмотрел на Валентину.

— Ну, что вы теперь скажете в оправдание вашего подзащитного? — спросил он.

Теплова молчала. В ее представлении до сих пор существовало два Крайнева. Одного из них она знала и любила, другой был чужим и непонятным ей человеком.

Встреча Крайнева с Сашкой и обрадовала, и встревожила Валентину. Она не понимала, чего добивался Крайнев.

— Андрей Васильевич, — после долгого молчания сказала Валентина, — Крайнев пытался через Сашку передать мне записку.

Сердюк удивился:

— Ну и что Сашка?

— Не взял, конечно.

— Он и должен был так поступить, опасаясь ловушки. Ты его, видно, сумела воспитать.

— Сумела, — подтвердил Петр. — А парень был не из легких.

— Вот что, Валя, — сказал Сердюк, — поручаю вам завтра привести Крайнева в мастерскую.

— Сюда? Зачем? — растерянно спросила Теплова.

— Там видно будет, — уклончиво ответил Сердюк.

— Не пойдет, он ведь уже стреляный.

— А вы все же попытайтесь. Хорошо?

— Хорошо, — неохотно ответила Валентина; она знала, что просьба Сердюка равносильна приказанию.

— Но только что я ему скажу? Не на свидание же к себе я его приглашаю...

— Нет, конечно. Вы ему скажете, что товарищи из подполья хотят с ним говорить.

У Валентины широко раскрылись глаза, а Сердюк вдруг улыбнулся с неожиданным лукавством. Она ни разу не видела, как он улыбается, и никогда не думала, что его суровое лицо может быть таким добродушно-лукавым.

— Вы мне только скажите откровенно, вполне откровенно, Валя: теперь вы верите, что он изменник Родины?

Она опустила глаза.

Сердюк улыбался.

— Прочитайте-ка вот это, — он достал из кармана разорванный пакет с сургучной печатью и протянул ей.

Валентина быстро пробежала донесение Вальского. Несколько секунд она не могла произнести ни звука.

— Андрей Васильевич, — наконец прошептала она, — Андрей Васильевич... — и больше ничего не сказала.

Сердюк открыто любовался ее заблестевшими, счастливыми глазами.

— Можно? — спросил Сердюка заинтересованный Петр и протянул руку к письму.

— Это что, из вчерашней добычи? — спросила Валентина, отдавая Петру письмо. — И как вам все это удалось? Расскажите, Андрей Васильевич. Ведь вы мне никогда ни о чем не рассказывали.

— Сегодня, пожалуй, расскажу, — согласился Сердюк. — Гестапо организовало свою сеть так: разделило город на несколько секторов, каждый сектор обслуживает резидент, а к резиденту прикреплены осведомители, проживающие в этом участке.

Сердюк взял карандаш, начертил кружок, который должен был обозначать гестапо, наскоро заштриховал и провел от него несколько длинных линий в разные стороны. Затем от каждой линии по нескольку коротких. Получилось что-то очень напоминающее паука.

— Самое правильное было бы ударить сюда, — Сердюк с такой силой ткнул карандашом в кружок, что графит сломался, — но для этого сил у нас маловато. Это — в ближайшем будущем. Я решил сделать иначе: отрезать пауку ноги, — он поочередно отчеркнул все длинные линии, — мы ударили по резидентам, и это ликвидировало всю сеть. Если провалился резидент, то агенты, работавшие с ним, больше не используются. Это значит, что провалились и они.

— А как вам удалось выявить резидентов? — спросила Валентина.

— Это было трудно, — ответил Сердюк. — Одного старого учителя я убедил сообщить в гестапо о том, что Лютов во время читки порвал газету «Донецкий вестник». А много ли гестапо надо? Один донос — и нет человека! Учителя, как я и рассчитывал, сейчас же связали для дальнейшей работы с резидентом. Сообщив мне фамилию резидента, адрес явочной квартиры и условный звонок, старик скрылся из города. Таким же путем я выявил и остальные квартиры.

Валентина смотрела на Сердюка с нескрываемым восхищением.

— До этого же додуматься надо было! — вырвалось у нее.

Петр, тем временем прочитавший донесение, вернул его Сердюку.

— Я не знаю, чему Валентина радуется, — сказал он, глядя на Сердюка, — я это понимаю иначе: Крайнев устранил Лобачева, чтобы выдать себя за спасителя станции и...

— И втереться в доверие к немцам, — прервала его Валентина.

— Не втереться, а заслужить доверие, сделать себе карьеру. Он ее и делает на наших костях.

— Ты не знаешь его в прошлом, — горячо возразила Валентина. Глаза у нее по-прежнему блестели, но уже не от радости, а от гнева.

— А ты не знаешь его теперь. Я сужу о человеке по его делам. Это опытный враг.

— Это опытный друг! — запальчиво крикнула Валентина и посмотрела на Сердюка, как бы ожидая, что он ее поддержит.

— Я тоже не знаю Крайнева, — медленно произнес Сердюк. — Во всяком случае, если он друг, то не особенно опытный. Видел я его несколько раз, когда он приходил смотреть на прокатку броневого листа. Лицо у него хорошее. Лицо умного, культурного рабочего, но это иногда бывает обманчиво. Целиком полагаюсь на тебя, товарищ Теплова. Поговоришь с ним, выяснишь его намерения. Ну, а если Петр вдруг окажется прав, тогда действуй, как подскажет тебе совесть. Вот это ты на всякий случай возьми.

Сердюк протянул ей маленький пистолет. Валентина взяла оружие, лицо ее стало серьезным.

— Я прошу только об одном — чтобы это было завтра или в следующее воскресенье, когда я не работаю. Я за всем прослежу сам, — сказал Петр.

— Только завтра, — отозвался Сердюк.


Тяжелы были для Крайнева будни, но еще тяжелее нерабочие дни, когда, оставшись наедине с самим собой, он пытался найти выход из тупика, в который попал. Механический цех был почти подготовлен к пуску. На решающем участке монтажа главного привода Сергей Петрович не бывал, предоставив монтажникам возможность медлить сколько угодно, но работы все же приближались к концу. Поломки прекратились. Он часто задавал себе вопрос: что он будет делать, если кто-нибудь из рабочих решится вывести станок из строя? Не станет же он, в самом деле, приводить в исполнение свои угрозы! Но если прощать виновников, то эпидемия поломок неминуемо вспыхнет с новой силой. Этого Сергей Петрович боялся больше всего и запугивал рабочих, как только мог. Авторитет его у немцев рос с каждым днем, но план взрыва станции был так же далек от осуществления, как и раньше. Связаться с подпольной организацией, влияние которой он чувствовал по поведению рабочих, Крайневу не удавалось. Напасть на след Тепловой он тоже не сумел, а Сашка, который, по его внутреннему убеждению, должен был знать, где живет Валентина, уклонялся от встречи с ним. Иногда Крайневым овладевало безнадежное отчаяние, и в эти минуты ему хотелось закончить все так, как он решил тогда на площади, — выстрелом в Пфауля, в Вехтера, в первого попавшегося немца. Но каждый раз, вспоминая о станции, он брал себя в руки. Эти беспрестанно подавляемые вспышки изнуряли его.

Порой Сергей Петрович начинал разбираться в себе: а не трусость ли удерживает его от последнего, решительного шага, не подсознательное ли желание продлить свою жизнь? Нет, жизнь, которую он вел, не имела цены в его глазах.

Только одно желание владело им — поднять на воздух станцию, задержать восстановление завода, выполнить свой долг. И если сначала он понимал этот долг как долг перед директором завода, пославшим его на станцию, перед товарищами по работе, верившими ему, то постепенно он начал сознавать, что это долг перед сынами Родины, отдающими свою жизнь здесь, в подполье, перед бойцами, которые держат фронт от Белого до Черного моря. И такой незначительной стала казаться ему собственная жизнь, что он с радостью готов был бросить ее на чашу гигантских весов, на которых решалась судьба человечества. Но и самой своей смертью он хотел принести пользу Родине. Это и придавало ему силы в его страшном положении. Его окружали люди, свои, советские люди, но они смотрели на него как на врага, ненавидели еще больше, чем гитлеровцев, — гитлеровцы были звери, а он в их глазах еще хуже: гадина. Сергей Петрович порой удивлялся, почему никто снова не пытается застрелить его, но о такой смерти думал с ужасом. Он не ходил домой вечерами, в цехе не становился под кранами, чтобы ему «случайно» не свалили на голову какую-нибудь деталь. Вот почему, услышав в воскресенье стук в дверь, он сначала удивился, а потом встревожился.

Подойдя на цыпочках к порогу, Крайнев осторожно выглянул в щель для газет. Первое, что он увидел, — была шапка-ушанка. Слишком быстро переведя глаза вниз, он увидел ватник и только потом лицо Тепловой.

Крайнев распахнул дверь. Теплова вздрогнула от неожиданности, но овладела собой и быстро переступила порог.

— Здравствуйте, Сергей Петрович, — произнесла Валя так, словно они виделись только вчера и за это время ничего не произошло.

— Здравствуйте, — выговорил Крайнев, с трудом переводя дыхание.

Несколько мгновений они молча рассматривали друг друга. Взгляд Тепловой задержался на его виске, где поседевшие волосы разрезались длинным узким шрамом.

В костюме военного покроя, ладно сидевшем на нем, с кобурой на поясе, он казался ей совсем чужим и незнакомым.

— Вы меня звали, Сергей Петрович?

Он порывисто схватил ее за руку.

— Валечка, вы можете мне поверить? — голос его дрожал.

— Я вам всегда верила, Сергей Петрович, верю и теперь.

Только сейчас, когда он радостно улыбнулся, Валентина увидела его таким, каким знала всегда.

— Ну, рассказывайте, для чего звали?

Крайнев рассказывал торопливо, словно боясь, что его не успеют выслушать, сбивчиво, будто опасаясь, что ему не поверят. Сергей Петрович слышал свой голос как бы со стороны, чувствовал, что он звучит неуверенно, и с тревогой смотрел на Валентину, силясь понять, какое впечатление производят его слова.

Теплова слушала, взвешивая каждое его слово.

— Ну? — спросил он, закончив свое повествование.

— О предательстве Лобачева и Пивоварова мы уже знали, — сказала Валя. — Я пришла к вам, Сергей Петрович, чтобы связать вас с подпольем.

Он снова схватил ее за руки и сжал их с такой силой, что она поморщилась от боли.

— Валя, Валечка, неужели это возможно? Я уже потерял надежду, что наши мне поверят. С ума можно было сойти от этих косых взглядов, от этой ненависти. Порой крикнуть хотелось: «Да поймите же, что я ваш, ваш!»

— Как я рада, Сергей Петрович, — сказала Теплова, взглянув на него с нескрываемой нежностью, — что вы до конца остались нашим, что я не обманулась в вас. Ведь я вам верила. Поймите: когда веришь в человека и ошибаешься, то перестаешь верить и людям, и самой себе.

В голосе ее было столько простоты и искренности, что у Крайнева перехватило дыхание.

С небольшими настольными часами в руке Крайнев быстро шагал по улицам города следом за Валентиной, держась от нее поодаль. Несколько раз он сгонял с лица улыбку и снова ловил себя на том, что улыбается. Далеко позади, не спуская с него глаз, шел Петр Прасолов. По другой стороне улицы — Павел. В другое время Крайнев, безусловно, заметил бы людей, неотступно следовавших за ним, но сегодня ему было не до того.

В часовой мастерской он отдал часы, и мастер показал рукой на дверь, которая вела в жилую половину дома. В комнате, рядом с сияющей Валентиной, стоял Сердюк.

— Ну, здравствуй, товарищ Крайнев, — сказал он, подчеркнув слово «товарищ».

— Здравствуй, товарищ...

— Сердюк, — подсказала Валентина.

— Пришел, не побоялся?

— Если бы боялся, не пришел.

— Садись, рассказывай все по порядку.

Сергей Петрович снова рассказал все подробно, более подробно и связно, чем Тепловой. Наконец случилось то, на что он уже и не надеялся! Его слушали, ему верили!..

— Что ты думаешь делать дальше? — спросил Сердюк, внимательно выслушав его, — что ты вообще думал делать? Действовать в одиночку, как герой-индивидуалист?

— А что я мог делать? — спросил Крайнев. — Обстоятельства заставили стать на путь террора, и я запутался. Решил идти напролом, втираться в доверие, расширять сферу своего влияния, подобраться к станции. Пытался связаться с вами, но не удалось. Теперь будем думать вместе.

— Втираться, а не завоевывать, — подчеркнула Теплова и торжествующе посмотрела на Сердюка. Ей было жаль, что Петр не присутствует при этом разговоре.

Мужчины закурили.

— Задал ты нам задачу! — сказал Сердюк. — Ничего я не мог понять. После того как ты по радио не выступил, твое поведение стало понятнее, но, признаюсь, далеко не совсем. Потом ты начал свирепствовать в механическом цехе и снова спутал все карты. Вот только она твоим защитником была до конца, — Сердюк показал глазами в сторону Тепловой. — С трудом мы добрались до истины.

— А как же вы все-таки до нее добрались?.. — спросил Крайнев.

Сердюк молча протянул ему пакет с сургучной печатью.

Сергей Петрович прочитал донос и озабоченно нахмурился.

— Значит, Пивоваров действует?

— Действует, — подтвердил Сердюк. — Я думаю, судьба Вальского его кое-чему научит, но забывать о нем нельзя, он еще может ужалить.

— А как этот пакет оказался у вас в руках?

— Об этом когда-нибудь позже, — улыбнувшись, ответил Сердюк. — Ты вот скажи: что теперь делать с механическим цехом? Мы было решили подпилить вал главной трансмиссии, чтобы он во время пуска лопнул. Но теперь это стало невозможным — тебе будет каюк. А ты для нас... Да знаешь ли, кто ты сейчас для нас?.. Организовать налет на станцию, добраться до заряда можно, но это связано с большими потерями в людях. А сорвать пуск цеха необходимо.

— Сорвем, — уверенно отозвался Крайнев, — я давно уже придумал, что сделать, но мне одному это было не под силу, а сейчас... Сейчас я — как Антей, прикоснувшийся к матери-земле.

— Что же ты надумал? — спросил Сердюк.

— Нужно вывести мотор главного привода, — за него отвечает хозяйственная команда, и это меня не коснется.

— Это правильно, но как? Ведь его усиленно охраняют?

— Его охраняют, — подтвердил Крайнев, — но масло для смазки не охраняют.

Сердюк хлопнул себя рукой по лбу.

— Валя! Позови сюда Петра, он где-то здесь неподалеку.


Глава сорок третья

Зонневальд не переставал думать о судьбе бывшего начальника гестапо фон Штаммера, разжалованного за провал агентурной сети. Он всеми силами старался поддержать свою репутацию «мастера смерти».

Каждое утро Зонневальд наведывался к своим оперативным работникам, наводя страх не только на тех, кого они допрашивали, но и на них самих.

В кабинете следователя Швальбе, завербованного в гестапо из бывших немецких колонистов, идет очередной допрос. Невысокий, коренастый паренек стоит против следователя и спокойно отвечает на его вопросы.

— Значит, не комсомолец и не стахановец?

— Нет.

— А какие общественные нагрузки нес?

— Почти никаких. Разве только в лавочной комиссии состоял.

— И только?

— И только.

Швальбе молчит, не зная, о чем спрашивать дальше.

Замороженные глаза Зонневальда не изменяют своего выражения, но следователь понимает, что начальник недоволен.

— Что значит — и только? — по-немецки говорит Зонневальд. — Этого вполне достаточно. Был в лавочной комиссии — значит, помогал советской власти.

— Подпишите, — говорит Швальбе, протягивая пареньку протокол.

Когда тот ставит свою подпись, следователь пальцем показывает ему на дверь.

— А меня часовой выпустит или пропуск напишете? — спрашивает паренек, уверенный в том, что он благополучно отделался.

Швальбе хохочет:

— Вы уже подписали себе пропуск на шахту.

— За что? — спрашивает паренек, бледнея, но в голосе его больше удивления, чем страха.

— В камеру! — командует Швальбе.

Солдаты выводят паренька.

— Плохо работаете, — раздраженно говорит Зонневальд. — Этот парень виновен уже тем, что молод. Такой может уйти в партизаны, перейти границу, стать советским солдатом. У вас низкая пропускная способность, разговариваете много.

Швальбе слушает начальника, стоя навытяжку. Его глаза, такие же рыжие, как и брови, выражают внимание и угодливость.

Конвоир вводит пожилого мужчину.

— С этим придется поразговаривать, — как бы извиняясь, говорит Швальбе начальнику.

Зонневальд не удостаивает его ответом.

— Сильвестров Илья Иванович? — спрашивает Швальбе.

— Он самый.

— Коммунист?

— Нет.

— Стахановец-двухсотник?

— Это да.

— Садитесь, пожалуйста.

Сильвестров садится, бережно поддернув натянувшиеся на коленях синие шевиотовые брюки.

— Я попрошу вас написать в газету о том, как вы стали стахановцем, — все так же вежливо говорит Швальбе. — Не так, конечно, как вы писали в «Металлург», — он указывает на газетную подшивку, лежащую на столе. — Вы напишете, что вам угрожали тюрьмой, ссылкой, что двести процентов вы никогда не давали, а вам это нарочно приписывали.

— Значит, вы хотите, чтобы я написал, будто я жулик, а не мастер своего дела?

Швальбе криво усмехается:

— Не жулик, а жертва. Жертва режима запугивания. Подумайте. Если вам трудно написать самому, за вас напишут, а вам останется только подписать.

— Это значит — себя продать, Родину продать. Как же я после этого с людьми встречаться буду?

Швальбе щурится:

— А если вам вообще не придется с людьми встречаться?

— Все равно не подпишу, — поняв, что имеет в виду следователь, говорит Сильвестров, встает и застегивает пиджак.

— Массаж! — кричит Швальбе и, схватив плеть, бьет рабочего по лицу.

Конвоир подскакивает и ударяет сзади. Обливаясь кровью, Сильвестров падает на пол.

Зонневальд внимательно следит за струйкой крови, текущей к ковру.

Конвоир оттаскивает Сильвестрова к стене.

— Следующего! — приказывает Швальбе.

— Плохо бьете, — замечает Зонневальд. — Нельзя все время бить по голове: объект быстро теряет сознание.

Входит Луценко. Переступив порог, он останавливает взгляд на струйке крови, текущей по полу, и сразу понимает, почему завернут ковер. Оглянувшись и увидев окровавленного Сильвестрова, он вздрагивает. Ему хорошо знаком этот старый рабочий, с которым он много лет живет на одной улице.

— Садитесь, пожалуйста, — приглашает Швальбе.

Луценко слегка поднимает густые брови, отчего морщины у него на лбу обозначаются еще резче.

— Коммунист? — спрашивает следователь.

— Нет, беспартийный.

— Беспартийный большевик?

— Нет, просто беспартийный.

— Ну, не совсем просто, — возражает Швальбе.

В зубах у него папироса, и кажется, что слова проходят сквозь мундштук и вместе с дымом повисают в воздухе. Он открывает газетную подшивку, медленно читает подпись под фотографией, обведенной синим карандашом:

— «Беспартийный большевик, пенсионер Иван Трофимович Луценко, вернувшийся в цех, плавит сталь для разгрома фашистских банд». Значит, не просто беспартийный, а большевик?

— Выходит, значит, что большевик, — спокойно соглашается Луценко.

— Придется повесить, — в тон ему говорит Швальбе.

Луценко бледнеет, но молчит.

В углу шевелится и стонет Сильвестров. Придя в себя, он садится на полу и осторожно ощупывает обезображенное лицо, на котором лохмотьями висит кожа.

Швальбе подходит к нему с плетью в руке:

— Ну, как теперь, подпишешь статью?

Рабочий отрицательно качает головой. Следователь с силой ударяет его ногой в зубы, и тот падает навзничь.

— К смертникам его! — нарочно по-русски говорит следователь.

Зонневальд взглядывает на Луценко. Сталевар сидит, стиснув зубы, капельки пота катятся по его лбу.

Швальбе снова усаживается за стол.

— Давно здесь живете? — обращается он к Луценко.

— Родился тут, — отвечает старик. Он несколько овладел собой, но все же слова выговаривает с трудом.

— Закуривайте, — Швальбе с неожиданной любезностью протягивает ему портсигар.

— Не курю, — отвечает Луценко и ежится под холодным взглядом Зонневальда, уставившегося на его побуревшие от табачного дыма усы.

— Жить хотите? — в упор спрашивает Швальбе и выпускает струйку дыма в лицо старику.

— Кому же помирать охота! — говорит он, исподлобья поглядев на Швальбе.

— Закуривайте, — снова предлагает ему Швальбе, и старик, не выдержав, берет папиросу.

Следователь многозначительно смотрит на Зонневальда и обращается к Луценко, стараясь придать своему голосу интонации дружеского участия.

— Я могу вам сохранить жизнь и даже дать хороший заработок в обмен на очень небольшие услуги.

— Какие? — спрашивает Луценко, глубоко затягивается и задерживает дым в легких.

— Вот передо мной газеты, у меня их много, за несколько лет. В них я встречаю фамилии людей, активно помогавших советской власти. Одни вырабатывали по две-три нормы, другие подписывались на заем больше, чем это требовалось, третьи подавали рационализаторские предложения. Но где эти люди, я не знаю, многих не могу найти, хотя они и не уехали. Вы давно живете в городе, старожил, как говорят, всех знаете, правда?

— Родился здесь, — отвечает Луценко и берет вторую папиросу.

— Вы могли бы помочь нам найти этих людей. Узнаете адресок — и нам...

— Это все? — спрашивает Луценко, делая затяжку за затяжкой.

— Все. Мы платим хорошо...

— Сволочь ты, подлюга, — не повышая голоса, говорит Луценко и делает последнюю затяжку.

— Массаж! — яростно кричит Швальбе, хватая плеть.

Зонневальд жестом останавливает его и поднимается со стула.

— Бить надо так, — говорит он, беря в руки плеть.


Заместитель начальника гестапо по хозяйству долго рассматривает учетную карточку рабочего, присланного биржей труда на должность слесаря-водопроводчика. Павел Прасолов, рождения 1922 года... Исключен из комсомола, до этого работал слесарем на заводе. Благонадежен.

«То, что рабочий неопытен, — это плохо, — размышляет гестаповец, — но то, что он молод, — это хорошо. Пожилые рабочие — опаснее. Два пожилых кочегара работали из-под палки и в конце концов сбежали, выведя из строя котлы. Этот просится сам, — хорошо. Лицо у него какое-то удивленное, видимо, глуповат, — еще лучше. Такой до диверсии не додумается».

Решив, что новый слесарь-водопроводчик соответствует своему назначению, гестаповец положил перед ним подписку о неразглашении тайны и активном содействии СД. Рабочий подписал не задумываясь, что окончательно расположило гестаповца в его пользу.

Котельная парового отопления помещалась в полуподвальном этаже, и Павел нашел ее без труда: первая дверь по коридору направо. Комната напротив, с решетчатой перегородкой вместо двери, была завалена ворохами одежды.

Длинный коридор отгорожен высокой — от пола до потолка — железной решеткой, за которой прохаживались гитлеровцы, сквозь отверстия в дверях наблюдавшие за заключенными.

Едва Павел входит в котельную, как дежурный кочегар, сухопарый, одноглазый детина с безобразным, обожженным лицом, начинает расспрашивать новичка, рассказывает о себе. Он успел уже побывать в бывшей немецкой колонии, из которой был выслан задолго до войны. Немцы вернули ему дом и назначили старостой. Он сумел поприжать колхозников, собрал немного хлеба для немецкой армии, заслужил благодарность, но односельчане подожгли его дом. Ему, обгоревшему с головы до ног, чудом удалось спастись. После пожара он окривел, и на оперативную работу его не взяли: куда там с одним глазом, за партизанами и с двумя не уследишь! В секретную службу тоже не приняли — личность, говорят, неподходящая, а не учитывают, что личность эту ему за помощь Германии испортили. Вот и пришлось идти сюда; в другом месте и убить могут, а тут безопасно, да и работа калымная: по субботам, когда особенно много возят на шахту, одежонкой кое-какой премируют. Прошлый раз ему досталась военная гимнастерка, женская рубашка и туфли. Одежда ничего, правда, много кровяных пятен, но не продырявленная, перед расстрелом снятая. Жаль только, что ему не доверяют машину. Все русские отказываются возить, а он возил бы — шоферам калым хороший.

— Ну, ничего, отсижусь здесь, а мое время еще впереди.

Павел внимательно слушает, время от времени вставляет короткие замечания.

Потом он уходит сгружать уголь. Вернувшись, он застает в котельной Николая, знакомого парня, живущего в заводском поселке. Кочегар куда-то уходит, и они могут поговорить на свободе. Николай направлен сюда биржей труда в качестве шофера. До сегодняшнего дня его наряжали возить кирпичи на постройку гаража, а сейчас некому везти арестованных. Вот он и прячется здесь, чтобы не послали.

Неожиданно в кочегарку входят следователь Швальбе и начальник гаража.

— Ты чего здесь околачиваешься? — спрашивает шофера Швальбе.

— Греюсь, замерз, — Николай в самом деле дрожит.

— Машина в порядке?

— Не совсем, — Николай опускает глаза под пристальным взглядом Швальбе.

— В порядке или не в порядке? — повторяет гестаповец и кладет руку на кобуру. — Если не хочешь везти, скажи. Пассажиром поедешь.

— И поеду! — неожиданно кричит Николай. — Поеду, но не повезу.

— Хорошо, поедешь, — спокойно говорит Швальбе, выходит из котельной и сейчас же возвращается с солдатами.

У Николая дрожат руки и губы. Он весь дрожит, но старается шагать твердо.

— Я повезу, — предлагает кривой кочегар, когда Николая уводят, — домчу — лучше не надо.

Швальбе подозрительно смотрит на его обожженное, кривое лицо:

— А не вывалишь по дороге?

— Не извольте беспокоиться, — горячо отвечает кочегар, — шофер второй категории.

— А котлы?

— За котлами он доглядит, — кочегар кивает в сторону Прасолова. — Мудреного тут ничего нет.

Швальбе соглашается, и кривой торопливо выходит из кочегарки.

Следователь не спешит. Он долго смотрит на Павла и спрашивает:

— Ты, Прасолов, кажется, комсомолец?

У Павла перехватывает дыхание, но он овладевает собой.

— Был, да выгнали, — отвечает он, стойко выдерживая испытующий взгляд рыжих глаз.

— Что-то вас многих повыгоняли, — усмехается Швальбе. — Кого ни спросишь — всех выгнали. За что выгнали?

— За то, что в армию добровольцем не хотел идти и отказался эвакуироваться.

Некоторое время Швальбе стоит в раздумье, и Павлу кажется, что он решает: увезти его на шахту сейчас или в следующий рейс?

Но в коридоре раздается шум отодвигаемой железной решетки, и следователь уходит.

Мимо котельной проводят обреченных. Впереди идет человек без шапки, — наверное, отдал кому-то, зная, что она уже больше не понадобится. Разбитые губы плотно сжаты, один глаз закрыт огромной синей опухолью, но другой глядит упрямо и зло. Павел с ужасом узнает в этом человеке сталевара Луценко. Следом за Луценко идут несколько незнакомых мужчин. Потом молодая женщина, согнувшаяся, как древняя старуха. За ней три подростка, взявшиеся за руки. Старший, худенький мальчуган, ведет братьев, судя по всему — близнецов. Один из них пристает к старшему с расспросами: «Изя, а куда мы поедем? К маме?» Проходят две женщины, одетые в одинаковые серенькие пальто. Они похожи друг на друга, как мать и дочь. Старшая смотрит обезумевшими глазами на дверь, возле которой стоит Павел, словно хочет юркнуть в нее. Два босых красноармейца с трудом тащат окровавленного человека. Он почернел, еле дышит. Что-то знакомое чудится Павлу в чертах его лица, посиневшего и залитого кровью. Да это же Сильвестров, сосед Луценко...

Павел видит, как люди, помогая друг другу, забираются в кузов, крытый брезентом. Сильвестрова кладут на пол. Конвоиры усаживаются по бортам. Швальбе садится в кабину, и машина трогается.

«Бежать, немедленно бежать!» — думает Павел и выходит в коридор.

На пороге он останавливается. Перед глазами возникает окровавленное лицо Сильвестрова, упрямый и злой взгляд Луценко. Они не боятся умереть, — а ведь им никто не давал задания. Они поступают так, как подсказывает им совесть. Ему же Сердюк сказал: «Иди и работай». Павел знал, куда и на что он идет, — чего же он теперь испугался?

Прасолов хватает лопату и с яростью принимается кидать уголь в топки.

Время тянется медленно.

Во двор въезжает пустой грузовик с немецким солдатом за рулем. Из дверей напротив начинают выносить огромные, тяжелые тюки. Павел видел такие же тюки на станции, — их грузили в вагоны с надписью: «Подарки от украинцев великому германскому народу». Теперь Прасолов знает, что это за подарки. Только бы успеть рассказать о них Сердюку или Тепловой, — пусть весь народ знает, что это такое.

Снова во двор входит машина. Она привезла новую партию арестованных. Из темноты котельной Павел смотрит на них и содрогается при мысли о том, что ждет этих людей. Отсюда путь один — на шахту. Жизнь здесь можно купить только той ценой, на которую, конечно, не согласились ни Сильвестров, ни Луценко.

Снова машина. Конвоиры выбрасывают из нее одежду — старый пуховый платок, детские курточки, синюю спецовку Луценко, два сереньких женских пальто...

Поставив машину в гараж, кривой кочегар вваливается в котельную с ворохом одежды. Среди прочего две гимнастерки и синий, залитый кровью костюм Сильвестрова...

Кривой медленно опускается на скамью.

— Неладно получилось сегодня, — начинает рассказывать он. — Первым из машины этого почерневшего вытащили. Раздели его, на снегу он в чувство пришел. Ну, его за руки, за ноги — и в шахту. Потом мальчишки пошли, старший их за руки вел; сначала не понимал, что к чему, а бабы чертовы заголосили, и он плакать начал: «Дяденька, не кидайте нас туда!» Швальбе в него выстрелил, думал, что он и братьев с собой уволочет, а он руки разжал, и пацаны остались, заверещали, как поросята, которых режут, аж до сих пор в ушах звенит. Тут женщина выскочила, просить начала: «Господин офицер, детей-то за что?» Не понимает, дура, чьи это дети. Загородила собой одного. Швальбе в нее бахнул, и она — в шахту. Так в одежде и упала. Одного пацана собой сбила, а другой оказался самый юркий, бегает кругом шахты, кричит. Швальбе насилу его догнал, сбил с ног — и в шахту.

Потом штатские пошли. Те все делали, как было приказано. Раздевались, на колени становились у самого ствола.

А вот когда мать с дочерью разделись, опять концерт начался. Им блажь в голову пришла, — умереть вместе, обнявшись, будто не все равно.

Военные — те на колени не становились. Один разбежался и сам в шахту прыгнул. А другой подошел к стволу, повернулся и крикнул Швальбе: «Наши придут — отомстят за нас!» Швальбе в него выстрелил и промахнулся, а он стоит и смеется: «Дерьмо ты, только в спину стрелять умеешь», — а у самого глаза горят... Тут мне даже страшно стало: а что, думаю, если... Швальбе второй раз и опять мимо — руки трясутся. И только с третьего...

Кривой умолкает и оглядывается по сторонам, как будто хочет рассказать еще что-то, но боится. Затем, близко придвинувшись к Павлу и понизив голос, продолжает:

— Последним высокий пошел, с подбитым глазом. — Павел понимает, что это был Луценко. — Он еще в машине разделся, идет, голову повесил, шатается, а когда мимо Швальбе проходил, ка-ак схватит его за руку да как рванет — и вместе с ним в шахту. У Швальбе только сапоги блеснули. Хорошие были сапоги, и... начальник был хороший, тоже из колонистов, давал кой-чего.

— А Николай? — спрашивает Павел, еле сдерживаясь, чтобы не ударить кривого лопатой.

— Николай? — переспрашивает кривой. — А правда, где же он? Там я его не видел. Удрал, значит, в суматохе...

Кривой поднимается, заглядывает в топки и берется за лопату.

Павел наливает себе воды в ржавую консервную банку и пьет большими глотками. Зубы его стучат о жесть.


Глава сорок четвертая

Иван Пафнутьевич Воробьев собирался на работу. Когда его младший сын Семен вернулся с завода, он укладывал в маленький железный сундучок пару картофелин и кусочек кукурузного хлеба.

Скудный завтрак легко мог поместиться в кармане спецовки, но Воробьев привык к этому сундучку с его узором, затейливо вырезанным из красной меди. Тридцать лет ходил он с ним на работу и остался верен своей привычке, хотя для его нынешнего скудного завтрака сундучок был слишком поместителен. Картофелины катались в нем из угла в угол и в крошки дробили хрупкий хлеб. Старик с горечью вспоминал то, еще совсем недавнее время, когда ему, наоборот, приходилось искать места в этом сундучке. Всегда что-нибудь не умещалось: или кусок сала с розовыми прожилками мяса, или бутылка с молоком...

— Ну что, завтра, значит, пускаете цех? — спросил он сына, молча снимавшего спецовку.

Тот только опустил голову.

— А брат до сих пор болеет?

— Нет, навещали его ребята, говорят, ходит. Это старик тот, — Семен приблизился к отцу, — поговаривают, что поломка — его рук дело, в редукторе гайка была, а куда она делась, никто не знает. Хитрющий старик, смелый, и память у него хорошая. Советская власть его высоко подняла, вот он и действует. Побольше бы таких, ничего с нами немец не сделал бы.

Иван Пафнутьевич сердито засопел. Он недолюбливал младшего брата. Федор и водки не пил, и женился, когда старший еще парубковал, и в сорок пять лет, работая уже мастером, не постеснялся сесть за парту и окончил курсы мастеров социалистического труда вместе со своими учениками (хочу, мол, быть зрячим практиком!), и домик себе выстроил, не в пример старшему брату, который всю жизнь таскался по квартирам. Не заглядывай Иван Пафнутьевич в бутылку, водить бы ему поезда на перегоне Дебальцево — Сталино, а он так и присох машинистом «кукушки», такой же старой, как и он сам. Всегда ему было завидно, когда в газете встречалась фамилия брата как лучшего мастера, а сейчас похвала брату и ущемила стариковское самолюбие, и обрадовала его. Значит, ошибался он в Федоре, считая его скопидомом и стяжателем. Значит, брат не променял Родину ни на домик свой, ни на жизнь. Федору и сейчас карты в руки: поправится — опять что-нибудь устроит, а что может сделать он, Иван, кочегар, который только греет мазут двенадцать часов подряд!..

— Значит, к торжеству готовитесь? — зло спросил он сына.

— Немцы готовятся, — поправил его Семен: — на стене цеха свастики нарисовали, портрет Гитлера повесили.

— Не портрет надо было повесить, а его самого, сучку. По нем самом веревка плачет, — произнес старик и горестно задумался.

Сколько жертв, сколько людей брошено в лагери, сколько расстреляно, — а результат...

— Занятно получается, — произнес он, тяжело поднимаясь со скамьи и беря сундучок: — один сын эти самые танки бьет, другой ремонтировать собирается. Занятно... Неужели так-таки ничего сделать нельзя?

— Ничего, — хмуро ответил Семен, — этот проклятый инженер ключ к нам подобрал, прикрепил к станкам. Сломаешь станок — тут тебе и капут.

— Хлипкие вы какие-то стали, совсем хлипкие. А недавно были мастера на язык, на собраниях герои. Послушаешь, бывало, уши развесишь. А сейчас куда и прыть делась? — Иван Пафнутьевич в упор посмотрел на сына.

Семен опустил глаза. Он лгал отцу. Он знал, что цех завтра не будет пущен, потому что сегодня, после всех испытаний, в подшипники мотора главного привода, на глазах у немцев, залили масло в смеси с наждачной пылью и мелкими стальными опилками. Это наверняка выведет мотор из строя.

— Хлипкие, — повторил старик и вышел, не закрыв за собой дверь.

Семен озабоченно посмотрел ему вслед. Отец сильно одряхлел за последнее время, как-то сразу осунулся, сгорбился. Щеки впали, глаза глубоко ввалились и смотрели из-под седых бровей нелюдимо и зло. Даже усы опустились, обвисли и придавали лицу выражение растерянности и горечи.

До начала работы оставалось еще много времени, но Иван Пафнутьевич привык выходить из дому пораньше, чтобы идти не спеша, посидеть в жарко натопленной ожидалке, «брехаловке», как пренебрежительно называли ее транспортники, переброситься словцом с приятелями, послушать разные занятные истории. Теперь в ожидалке было совсем невесело. Люди обычно сидели и молчали, как на похоронах, а если начинали беседу, то становилось вовсе тоскливо. Но все же здесь по-прежнему собирались задолго до работы, чтобы хоть немного отогреться после нетопленых квартир, хоть немного побыть на людях.

«Неужели так-таки ничего сделать нельзя?» — думал Воробьев, неторопливо шагая на завод.

Миновав проходную, где полицаи проверили пропуск и выдали жетон на получение похлебки из картофельной шелухи, старик пошел не прямым путем, а направился мимо доменного цеха.

Здесь, на широком асфальтированном шоссе, вплотную с заводской железнодорожной колеей, по два в ряд стояли подготовленные к ремонту танки, целая колонна танков.

Обычно Иван Пафнутьевич с удовольствием рассматривал развороченные башни, сорванные гусеницы, пробитую броню, но сегодня он смотрел на танки с болью. Завтра их начнут ремонтировать, и они снова поползут на фронт, на восток, и ремонтировать их будет Семен — его сын.

Старик поскользнулся и с трудом удержался на ногах. Только сейчас он заметил темную лужу на асфальте и, осмотревшись, увидел тонкую полоску мазута, тянувшуюся по шпалам вдоль пути. Он понял, что паровоз недавно протащил здесь цистерну, спускной люк которой был плохо закрыт и пропускал. Паровоз, очевидно, отказал — уголь последнее время был плохой, немецкий. Пока цистерна стояла, под ней образовалась лужа.

Иван Пафнутьевич хлопнул себя рукой по лбу и несколько мгновений простоял, как зачарованный. Потом он оглянулся, словно кто-то мог прочитать его мысли, и быстро зашагал прочь. В такт его шагам по дну сундучка погромыхивали картофелины.

Впервые он не зашел в ожидалку, а направился прямо к паровозу. Это был один из тех небольших старых паровозиков, которых на заводе называли «кукушками». Он, казалось, врос в землю. Кучи неубранных сгарков, огромные сосульки закрывали его колеса.

Паровоз уже давно стоял у мазутохранилища без всякого движения. Немцы использовали его как паровой котел для разогрева застывшего мазута перед сливом в бак.

Старик принял смену, раньше времени отпустив дежурного машиниста, подбросил угля в топку и пошуровал в ней так, что искры снопом полетели из трубы.

— Но-но, ты потише, дед! — закричал на него перепуганный сливщик. — Кругом мазут, недолго и до беды. Что ты, ехать куда собрался, что ли?

— Отъездился я уже, Сема, — сказал Воробьев, но бодрый тон, которым он сказал эти слова, не соответствовал их грустному смыслу.

До отказа забросав углем топку, Иван Пафнутьевич взял кирку и начал раскайловывать смерзшиеся сгарки.

Часа два спустя пришел фельдфебель с двумя солдатами, взглянул на вспотевшего старика и усмехнулся.

— Руссише швайн арбайтет райн, — сказал он солдатам, и те громко расхохотались.

Что такое «швайн», Воробьев уже хорошо знал, но что «райн» значит — «чисто», узнать еще не удосужился.

— Да, да, рай, — подтвердил он, и солдаты, снова рассмеявшись, ушли.

— Рай, — пробормотал старик, очищая лопатой раскайлованные старки, — будет вам сегодня рай!

Утомившись и вспомнив о завтраке, он залез в будку и начал собирать по дну сундучка крошки хлеба.

«Надо было бы хоть соломы положить, чтобы картошки не катались, — подумал он с досадой. — Вот, чудак, раньше не догадался! Ну, не беда, завтра положу».

— Завтра, — произнес он вслух и задумался.

Нацедив из контрольного краника кипятку, он выпил несколько глотков пахнущей известью и маслом воды и принялся за еду.

Поздно вечером «кукушка» снова стала похожа на паровоз.

Большие кучи сгарков и льда высились по обеим сторонам пути.

Проверив давление пара, — стрелка манометра подошла к красной черте, — Иван Пафнутьевич направился в депо. В железном ящике, стоявшем в углу, он набрал большую охапку обтирочных материалов, пакли, концов, пропитанных маслом, принес их в будку и уложил в углу.

— Да ты что, гнездо вить собрался, что ли, как воробей? — удивленно спросил сливщик.

— Гнездо, Семен, гнездо. На том свете мягче будет, — ворчливо ответил старик.

Гудела топка, ровно бурлил мазут в цистерне, а Иван Пафнутьевич все подбрасывал и подбрасывал уголь. Потом обошел паровоз, залил смазку в буксы, зачем-то постучал пальцем по цилиндру.

Закончив свои дела, сливщик снова пришел к старику.

— Пойду подремлю в брехаловке, — сказал он. — Как только разогреешь цистерну — разбудишь. — Он ушел, вытирая паклей измазанные руки.

После двенадцати ночи Иван Пафнутьевич пощупал цистерну: она была горяча.

Старик заторопился, отключил паровоз, машинально протянул руку к свистку, но вовремя спохватился и выругался. Положил руку на регулятор и с бьющимся от волнения сердцем стал медленно открывать его.

Паровозик не двигался.

«Неужели не пойдет?» — с ужасом подумал старик и резко нажал регулятор.

Паровозик рванулся и покатился по рельсам.

В первый раз за всю свою долгую жизнь машинист отправился в путь, не подав сигнала.

Остановиться, перевести стрелку, подъехать к цистерне и набросить сцепление было делом нескольких минут.

«Кукушка» медленно потащила цистерну по заржавленным заводским путям.

Подъехав к асфальтовой дороге, Иван Пафнутьевич дал самый тихий ход, выскочил из будки и открыл люк. Горячий мазут ровной струей ударил в асфальт, заливая гусеницы ближайших танков, разливаясь, как вода.

Машинист залез на паровоз и повел его вдоль танковой колонны.

Когда показались последние танки и цистерна успела опорожниться, старик дал задний ход и повел паровоз обратно.

Сунув в топку приготовленный заранее факел, он поджег сложенную кучей обтирку и начал выбрасывать горящую паклю на дорогу.

Пламя обжигало ему руки, обгорела борода, слиплись ресницы, а он все ехал и бросал паклю, думая только о том, чтобы никто не помешал ему доехать до конца колонны.

Там, откуда двигался паровоз, уже полыхала широкая огненная река, освещая мертвые каупера, трубы, домны.

У проходных ворот послышались крики, свистки, выстрелы. Сбежались полицаи и гитлеровцы.

Вдруг что-то взорвалось и со свистом полетело вверх. Это рвались бензобаки и нагревшиеся снаряды. Все сбежавшиеся хлынули назад.

Иван Пафнутьевич отъехал от колонны и выглянул из будки. Танки горели. Тогда обожженными до костей руками он рванул регулятор до отказа, дав полный пар.

Паровозик, толкая пустую цистерну и быстро набирая скорость, понесся по рельсам.

Старик закрыл глаза и подставил холодному ветру обожженное лицо.

На минуту ему показалось, что он ведет свой паровоз в обычный рейс. Но только на минуту. Цистерна сбила тупик и врезалась в заводскую стену. Воробьев ударился головой о топку и потерял сознание.


Глава сорок пятая

На другой день после диверсии, рано утром, Крайнева вызвал к себе фон Вехтер. Уже подходя к двери, Сергей Петрович услышал бешеную ругань. Войдя в комнату, он увидел разъяренного фон Вехтера и бледного Смаковского. У стола сидел немец в форме гестапо с многочисленными знаками отличия. Его холодные, словно замороженные, глаза на один миг остановились на Крайневе, и тот не успел разобрать их выражение.

— Ви надо повесить! — кричал фон Вехтер, тыча пальцем в сторону Смаковского. — Партизан зажигаль танки, а ви спаль, ви ему помогаль. Ви есть эзель, осель. — Задохнувшись от бешенства, он закричал: — Вон, шнеллер, вон! — и указал рукой на дверь.

Смаковский ушел, а фон Вехтер набросился на Крайнева:

— Что ви думать в своей голова? Что ви будет теперь ремонтировать? — и он со стоном упал в кресло.

— Я думаю, что было глупо оставлять танки без охраны, — невозмутимо ответил Крайнев и, не ожидая приглашения, сел в кресло.

— А ви зашем? — закричал на него фон Вехтер.

— А я начальник механического цеха, — с удовлетворением возразил Крайнев, — мой участок в полном порядке. Завтра пускаю цех.

Теперь он готов был пустить цех хоть сегодня. Для того чтобы убрать с шоссе все танки, потребуется не меньше недели. Из окна кабинета Крайнев видел, как два трактора, цепляясь друг с другом гусеницами, волочили по земле сгоревший, изуродованный танк.

Немцы заговорили между собой, а Сергей Петрович рассматривал стол фон Вехтера. Здесь все сохранилось, как при Дубенко. И письменный прибор с чернильницами в виде сталеразливочных ковшей, и миниатюрная изложница для ручек и карандашей, и фигура сталевара. Даже графин на маленьком столике рядом был тот самый, из которого Дубенко, разгорячившись на рапорте, наливал себе воду.

Сергей Петрович так глубоко задумался, что даже вздрогнул, когда фон Вехтер обратился к нему снова.

— Я хочу вам задать вопрос, — сказал фон Вехтер. — Ви ошень любиль свой сын?

— Очень, — ответил Сергей Петрович, соображая, что же последует дальше.

— Почему ви его отвез на Ураль?

— Разве можно было подвергать опасности ребенка? Были бомбежки, ожидались большие бои за город. А Урал — это так недалеко. Немецкие войска скоро будут на Урале, он сдастся без боя. Поеду и заберу.

— Почему ви ушель от ваша жена? — снова спросил фон Вехтер. — Она карошая, она хочет нам помогать.

— Я ее уличил в измене, — сообразил Сергей Петрович и обрадовался, что это так ловко получилось.

Немцы переговорили между собой.

— Ви назначен нашальник русской охрана всего завода, — торжественно сказал фон Вехтер. — Теперь ви будете отвечать за все своей головой. За все. Ви поняль?

— Я понял, — ответил Сергей Петрович, с трудом сдерживая радость. — Я сделаю все, что в моих силах. Но мне нужно завтра же осмотреть электростанцию.

Услышав это слово, немец, сидевший у стола, насторожился и долгим взглядом посмотрел на Крайнева. Сергей Петрович и на этот раз не понял выражения его глаз, но ему стало как-то не по себе.

— Почему у вас интерес к станция? Она хорошо охраняется.

— Раз я отвечаю за все, мне необходимо проверить, какие люди там работают.

Фон Вехтер перевел.

Сергей Петрович курил, делая вид, что решение вопроса его не особенно интересует.

— Карошо, — после короткого совещания произнес барон. — Шеф гестапо разрешает вам завтра быть на станция.

Крайнев вышел на площадь с сияющим лицом. Человеку бывает гораздо легче сдержать горе, чем радость. Да и зачем Крайневу было сдерживаться? Разве он не имел права на радость? Разве он не заслужил этого права?

Сколько раз он думал о том дне, когда ему удастся проникнуть на станцию! И вот он накануне этого дня...

Это было осуществлением его самого горячего желания, исполнением его самой страстной мечты. Он испытывал то особое, ни с чем не сравнимое чувство, которое возникает в момент превращения мечты в реальность, и вспомнил счастливейший день своей жизни, когда испытал его впервые.

Он приехал в Москву на слет стахановцев; он давно стремился побывать в Москве, пройтись по Красной площади и хоть на один миг увидать величайшего из людей.

И вот он поднимается по проезду, мимо огромного музея, видит затейливые купола собора Василия Блаженного, острия кремлевских башен. Еще один миг, и знакомая панорама открывается перед его глазами. Он останавливается и переводит дыхание. Сколько раз видел он эту историческую площадь на снимках, на экране, в своем воображении, а сейчас вот она, перед ним, и можно сколько угодно любоваться кремлевскими стенами, стройными елями, строгими линиями мавзолея.

Ему хочется к чему-нибудь прикоснуться, унести с собой на память хоть веточку ели.

...Сергей Петрович шагает по шпалам мимо сожженных танков и не видит их.

Перед его глазами возникает огромный зал, трибуна и вождь, великий в своей простоте и простой в своем величии. Этот образ унес с собой Сергей Петрович из Москвы.

Крайнев уходит в мыслях далеко от событий сегодняшнего дня, но действительность властно напоминает о себе. На фонарном столбе, высоко над дорогой, лицом к сожженным машинам, висит Иван Пафнутьевич. Обгоревший, маленький, он склонил голову набок, словно удивляясь, что ему удалось совершить такое большое дело.

Непреодолимое желание снять кепку и поклониться этому мужественному человеку овладевает Крайневым, и он ускоряет шаги.

В цехе Сергей Петрович вызывает к себе Прасолова. Тот входит мрачный, как всегда.

— Сегодня вечером принесите мне на старую квартиру детонаторы и шнур. Завтра станция полетит на воздух, — тоном приказа говорит Крайнев и удивляется тому, что Прасолов смотрит на него по-прежнему недружелюбно.

— Расскажите подробнее, — говорит Прасолов.

Его недоверие раздражает Крайнева.

— Идите и выполняйте приказание!


Валентина пришла поздно ночью. Сергей Петрович посмотрел на нее и содрогнулся. Она была неузнаваема. Над верхней губой огромный волдырь, волосы коротко подстрижены.

— Что с вами, Валя? — испуганно воскликнул он.

Она мягко отстранила его руку.

— Осторожно, — сказала она, пытаясь улыбнуться, но сейчас же от боли сжала губы.

Потом расстегнула ватник, достала детонаторы и шнур и положила все это на подоконник.

— Что с вами? Где это вас так разукрасили?

— Это пустяки, Сергей Петрович, это я сама. Проходу нет девушкам от немцев, ну, я вчера нагрела щипцы — и к губе, но перестаралась немного. Не беда! До наших заживет, а теперь хожу спокойно: кому такая красуля нужна?

Они уселись на диване и долго молчали. Сергей Петрович думал о себе, Валентина — о нем. Взрыватели мирно покоились на подоконнике, освещенные мягким лунным светом.

— А ночь какая! — тихо сказал Крайнев. — Ходить бы сейчас по улицам, разговаривать, мечтать...

— Мечтатель, — с ласковой насмешкой произнесла Валентина. — Не похожи вы на мечтателя. Они все какие-то непутевые. А вы человек дела.

— Вы не правы, Валечка, — горячо возразил он, — мечтатели бывают разные. Одни помечтают-помечтают и успокоятся на этом. А другие чем больше мечтают, тем сильнее хотят реализовать свои мечты. А кто такие великие новаторы в технике? Мечтатели, Валечка, движут человечество вперед. А коммунисты — это самые активные мечтатели на земле. Они преображают мир сообразно своему учению, которое многие считали мечтой.

Валентина внимательно слушала, и ей, как всегда в его присутствии, становилось тепло и радостно.

Вдруг она вспомнила о том, что должно произойти завтра.

«Неужели он не понимает, что уже завтра его не будет? — подумала она, удивляясь, как мог он в эти минуты говорить и думать о другом. — Или он надеется остаться живым?» Валя покосилась на детонаторы — сто секунд от запала до взрыва...

Сергей Петрович понял ее.

— Валечка, возьмите и передайте Сердюку.

— Что это? — тихо спросила она.

— Прочтите.

Валентина подошла к окну и при ярком лунном свете прочитала:


«Секретарю партийного бюро.

Иду на выполнение задания. Прошу считать коммунистом.

Сергей Крайнев».


Валентина осторожно сложила бумагу и спрятала ее на груди. Слезинка засветилась у нее на щеке.

Сергей Петрович подошел к ней. Она обернулась, крепко обняла его, словно никуда не хотела отпускать.

— Сергей Петрович, родной мой! Как все это страшно! — И она разрыдалась.

Крайнев отвел ее от окна, усадил рядом с собой и, как маленькой девочке, вытер слезы. Она понемногу успокоилась. Потом порывисто прижалась к нему и, заглядывая в глаза, крепко поцеловала.

Невыносимо тяжело было Крайневу. Взглядывая на стрелки часов, он инстинктивно отдалял время своего ухода. Он знал, что через час, после того как он выйдет из дому, все для него будет кончено.

Они назначили срок ухода в семь часов. Прогудел гудок.

И тогда Валя еще раз обняла Крайнева и сказала:

— Сергей Петрович, вам пора.

Чтобы несколько овладеть собой, Крайнев подошел к окну.

В стекла неприветливо смотрело хмурое зимнее небо, и скромная желто-розовая заря бледной полоской лежала на горизонте. Невольно подумав, что это утро последнее, которое он видит, Крайнев постоял у окна, взял детонаторы и, не оборачиваясь, вышел.


Глава сорок шестая

Дмитрюк злился на свой тулуп больше, чем на лютые морозы. Куда бы он ни приходил проситься на работу, всюду ему, словно сговорившись, предлагали должность сторожа. Дмитрюк был уверен, что виной всему — проклятый тулуп. В конце концов дед пришел в ярость, вооружился сапожным ножом и отхватил полы сразу на пол-аршина. Такой же операции подвергся и длиннейший воротник, свисавший почти до поясницы. Из обрезков, которых хватило бы на добрый полушубок, Дмитрюк выкроил карманы, нашил их, хоть и не очень красиво, но зато прочно. Каждый раз, проходя мимо темных витрин магазинов, старик любовался своим произведением. Оно не было похоже ни на один из видов принятой теплой одежды, но это его мало беспокоило.

К Макарову Дмитрюк из деликатности больше не показывался, — пусть, мол, новый начальник осмотрится, — но времени зря не терял. Приняв в эшелоне шефство над женщинами с детьми, он считал себя по-прежнему обязанным помогать им и дни проводил в заботах. Его привыкли видеть и в детских яслях, куда он устраивал своих маленьких подопечных, и в коммунальном отделе, и в больнице, и в отделе кадров, но чаще всего в заводском комитете профсоюза. Именно здесь ему удалось добиться, чтобы Пахомовой и Матвиенко дали большую и теплую комнату и чтобы их устроили на работу в разных сменах. Женщины прекрасно справлялись с домашними делами, — одна из них всегда была дома.

Дмитрюк приходил в недавно организованный для семей фронтовиков дом-коммуну как к себе в цех, покрикивал на уборщиц, журил заведующую и с нескрываемым удовольствием просиживал часок-другой в детском садике. Завидев своего деда Мороза, дети бросали все и бежали к нему.

Суровое детство было у Дмитрюка. Сказок ему никто не рассказывал, и он, дожив до старости, совсем не знал их. Чтобы позабавить малышей, старик купил на рынке старый, растрепанный томик русских сказок. Каждую ночь перед сном он прочитывал одну сказку, а днем рассказывал ее детям. И все же его мучила совесть: «Ну какой же я дед Мороз? Тот всегда приходит с подарками, а я сказочками отделываюсь».

За неделю до нового года Дмитрюк перестал бывать дома по вечерам. Он появлялся только после десяти — одиннадцати часов, усталый, но веселый.

— Загулял наш дед, — подтрунивали над ним соседи, — нашел себе где-то молодайку.

В самый разгар новогоднего вечера, когда дети кружились вокруг елки, такой большой, какой они никогда не видели дома, на юге, появился дед Мороз в сопровождении Шатилова. Они с трудом волокли по полу мешок, набитый чем-то до отказа. Дед торжественно развязал его и с грохотом высыпал содержимое на пол. Малыши увидели огромную кучу ярко раскрашенных деревянных кубиков. Дети с радостью набросились на них и сейчас же принялись строить большой дом. Стены у дома были неправдоподобно пестрые, но это никого не смущало.

И в крупных делах, и в мелких хлопотах Дмитрюку помогала Людмила Ивановна Вершинина, светловолосая женщина с темными бровями и усталым взглядом. Она работала председателем комиссии по делам эвакуированных и первая обратила внимание на неугомонного старика. Вершинина сама попросила Дмитрюка помочь ей и дала ему несколько заданий, которые он охотно выполнил. С течением времени Людмила Ивановна убедилась, что лучшего помощника ей не найти, и предложила старику штатную должность в своей комиссии. Дед с тоской посмотрел на заводские трубы, дружно дымившие за окном, взвесил все «за» и «против» и согласился.

Круг его обязанностей сразу расширился. Теперь все жалобы поступали к нему, и старик разъезжал по городу, разбирая их на месте. Сначала он недоумевал, откуда взялась у заводского комитета такая шикарная машина, но, разговорившись во время одной из поездок с шофером, узнал, что машина принадлежит вовсе не завкому, а директору и что Людмила Ивановна — вовсе не штатный работник, а общественница, жена самого Ротова. Дед смущенно крякнул. Он не раз очень горячо, чуть ли не до перебранки, спорил с Вершининой, отстаивая правильность своих требований и поругивая директора, а она тут же снимала трубку и звонила Ротову, торопя его с решением тех или иных вопросов. При этом она разговаривала с директором так, что ее нельзя было заподозрить не только в родственной связи с ним, но даже и просто в знакомстве. Впрочем, и после своего открытия Дмитрюк не изменил отношения к начальнице — пусть знает наших! Немало директоров пришлось ему видеть на своем веку. Они приходили и уходили, а он неизменно оставался на своем посту.

Новая работа увлекала старика, но каждый выходной день все-таки был для него настоящим праздником. В этот день он всегда отправлялся на завод. Поднявшись рано утром, дед подпоясывал широким армейским ремнем свой гибрид тулупа с полушубком и уходил на завод вместе с рабочими. В проходной он долго рылся в ящиках с недоставленными письмами, для важности надевал на самый кончик носа очки и поверх них рассматривал адреса, далеко отставляя конверты.

Найдя письмо, адресованное кому-нибудь из своих (а своих у него теперь было очень много), Дмитрюк вскрывал его и без зазрения совести прочитывал. Относительно тайны корреспонденции он держался особого мнения. Мало ли что могло быть в письме! И сообщение о ранении, и даже похоронная... Нельзя же так просто взять это письмо и сунуть в руки адресату!

В таких случаях Дмитрюк подготавливал родных к печальному известию, особенно если это были женщины, и утешал, как мог. Откуда у этого ворчливого старика брались ласковые слова, никто не знал, но старенький его пиджак был пропитан слезами горя и радости.

Прочитав письмо, Дмитрюк прятал его во внутренний карман пиджака, в тот самый карман, где лежала заветная записная книжка в потертом коленкоровом переплете, разбухшая от вкладок и вшитых листов. Книжка эта была предметом его постоянной заботы, и он по нескольку раз в день нащупывал ее, пугливо хватаясь за карман. Нашедший книжку вряд ли смог бы разобраться в сложных иероглифах, порядок и назначение которых были понятны только хозяину. Все основные размеры мартеновских печей цеха, оставленного в Донбассе, значились на ее страницах. После того как заводской архив сгорел и чертежи печей погибли, Дмитрюк берег эти записи больше всего. В том, что восстанавливать печи придется именно ему, старик не сомневался, — ноги еще держали, глаза видели ясно, память не ослабела. Бессонными ночами он не один раз повторял в уме размеры печей, опускал ноги на меховой коврик, сшитый из обрезков тулупа, доставал из кармана, заколотого булавкой, драгоценную книжку и проверял себя. Он ни разу не ошибся, но с книжкой все же было спокойнее...

Однажды в проходной его внимание привлек конверт с несколькими фамилиями, написанными столбиком. Шатилову, Крайневу, Дмитрюку, Никитенко, Бурому... За все время войны это был первый конверт, на котором старик увидел свою фамилию. Он вскрыл его дрожащими от волнения руками, второпях надорвал листок и, не читая текста, взглянул на подпись. Матвиенко! Дмитрюк перевел дыхание, прочел письмо и, забыв про хромоту, помчался в цех. На его беду, никто из поименованных на конверте в утренней смене не работал. Пришлось ждать трех часов дня, когда они должны были выйти на работу.

Дмитрюк дождался сменно-встречного собрания перед началом работы и, попросив разрешения у Макарова, начал читать письмо Матвиенко. Он мог бы и не заглядывать в текст. Прочитав письмо несколько раз, старик запомнил его наизусть.

«Дорогие земляки, — читал Дмитрюк, — пишу, пользуясь секундными промежутками между разрывами снарядов. Ушли мы недалеко, раньше сюда доносился гудок нашего завода. Не пускаем гитлеровскую сволочь ни на шаг дальше. За нами — Алчевский завод, последний завод Донбасса».

Дмитрюк шмыгнул носом и, помолчав, продолжал:

«Он работает! По ночам зарево встает над заводом, а какая страшная степь перед нами! Раньше сверкала она огнями, а сейчас темно, как в могиле, только вспышки разрывов. И не зажечь гитлеровцам огней на этой земле. Борьба с ними идет и там, за линией фронта. Не дают им наши люди восстанавливать ни шахт, ни заводов. Это мы знаем от тех, кто ежедневно переходит к нам, вырвавшись из неволи. Про свой завод мы знаем все. Там то станки выводят из строя, то танки, собранные для ремонта, жгут. Борются зло, не жалея жизни. И мы воюем зло.

Держим эти пяди донецкой земли как залог, что вся она опять будет нашей. Несколько раз переходили в контратаки, топили врага в его собственной крови. Работайте так же и вы. Встретимся — отчитаемся, чтобы не стыдно было смотреть друг другу в глаза. Просим об одном — танков, больше танков, товарищи!»

Дмитрюк полез за платком.

— Так что мы ответим Михайлу Трофимовичу? — спросил он в полной тишине.

— Ответь вот что, — сказал Шатилов, который во время чтения письма не сводил глаз с Бурого: — «Земляки твои донбассовцы и...»

— И уральцы, — подхватил Пермяков, — все земляки, вся земля наша.

— И днепропетровцы, — подсказали из глубины комнаты.

— «...будут достойны звания фронтовиков». О процентах пока не пиши. Стыдно. Мало. Ведь правда мало, товарищи?

— Мало, — отозвались сталевары.

— Но не все еще достойны, — продолжал Шатилов. — Напиши, что Василий Бурой целый месяц не шел на завод из самолюбия, а когда пришел, работает хуже, чем может, все ждет, что сталеваром поставят, тогда только думает развернуться. Так и напиши.

Загудел гудок. Дмитрюк сложил письмо и отдал его Шатилову.

Бурой встал красный, словно только что от печи.

— Я прошу об одном, товарищи, очень прошу: ничего не пишите обо мне. — Никто никогда не слышал, чтобы Бурой просил, он всегда требовал. — Пропустите меня на этот раз, в другой раз плохого обо мне не напишете.


Глава сорок седьмая

Сильный голос докладчика доносился до последних рядов большого, переполненного людьми зала. Доклад подходил к концу. Уже было рассказано об успехах завода, о выполнении военных заказов, одобрена работа передовых цехов, брошен упрек отстающим участкам. Докладчик перечислил фамилии лучших руководителей и рабочих, назвал цифры охвата социалистическим соревнованием и партийной учебой. Завод перевыполнил план по всему циклу.

Не первый раз секретарь заводского партийного комитета отчитывался в проделанной работе, и в голосе его звучала спокойная, довольная нотка. На заводе его давно знали, к нему привыкли, и это собрание отличалось от предыдущего только тем, что на нем присутствовало много новых людей.

Директор просматривал многочисленные записки, поданные в президиум. В прения записывались активно.

На сцену поднялся лучший сталевар мартеновского цеха № 2 Пермяков.

Пермяков, один из самых почетных людей на заводе, выступал на общезаводском собрании впервые. Он долго мял в руках шапку, не находя ей места, потом положил на трибуну и начал низким, глухим голосом:

— Я выполнял свое задание на сто два — сто три процента, а в последний месяц выполнил на сто пятнадцать. Процент в мартене, вы знаете, тяжелый, на печку здорово не нажмешь, того и гляди потечет, — это не то, что у токарей, придумал приспособление — и гони.

Рабочие механических цехов сразу зашумели.

— Чужими руками оно всегда легче! — крикнул один из них.

Председатель позвонил.

— Как это получилось, что прыгнул я сразу на сто пятнадцать? — продолжал Пермяков, не ожидая, пока зал успокоится. — Это от злости получилось. Разозлился я, во-первых, на фрицев, во-вторых, на себя. Одно знаю — полезная эта злость, от нее сразу сотня тонн стали.

— А ты злись больше, — крикнул тот же голос, — чтобы на пятьсот тонн хватило!

— У меня хватит и на тысячу, — вскипев, громко ответил Пермяков, — а вот у других я этой злости не вижу, и у первого ее нет у докладчика. А должна она быть, должен он злиться и на нас, и на себя в первую очередь, а у него все гладко и все хорошо. Чему радуешься, товарищ секретарь? Чему, скажи нам! Тому, что дали прирост на полтора процента? Разве под Москвой фрица так гнали? Разве там был план — гнать столько-то километров в сутки? Нет! Гнали, пока ноги несли, пока руки винтовку держали. А мы? Выполнили план — и довольны. Герои! Не герои мы...

Пермяков резко махнул рукой. Шапка слетела с трибуны, но он и не заметил этого.

— Вот сюда к нам люди приехали с Днепра, с Донбасса. Стыдно сказать, а вижу — они жарче берутся. Почему? Квалификация у них такая же, как наша, а разница меж нами есть. Мы слышали про войну, а они видели ее. Обожгла их война, а нас — еще нет, не у всех еще душа загорелась, не все еще разозлились, а хорошая эта злость, она от любви происходит, от любви к Родине нашей, к партии нашей, народу нашему, — а вот у тебя, товарищ секретарь, не вижу я ни любви, ни злости...

Пермяков умолк. Заметив, что шапки на трибуне нет, он поискал ее глазами, поднял и пошел на место, еще более суровый, чем в начале своей речи.

В зале стало совсем тихо. Председатель не сразу вспомнил, что нужно предоставить слово следующему оратору.

Когда он назвал очередную фамилию, никто не отозвался. Председатель назвал другую — тоже молчание. Он беспомощно посмотрел на секретаря парткома. Тот ответил ему смущенным и злым взглядом.

Шатилов не собирался выступать, — его смущало присутствие Ольги, сидевшей рядом, но слова Пермякова взбудоражили его. Он сам не помнил, как поднялся на трибуну. Только тогда он попросил слова, и председатель, взглянув на его обожженное лицо, кивнул ему головой.

— Товарищи! — почти крикнул Шатилов. — Старик прав. Есть разница между этим — видеть войну и слышать про нее. У нас в Донбассе было то же. На полные обороты не сразу раскачались. А вот когда первая бомба упала на завод, когда увидели смерть своих товарищей, на работу набросились как звери, потому что когда горит изнутри, душу жжет, то жара от печи не чувствуешь.

Вот сегодня пришло письмо с фронта от нашего товарища, секретаря партбюро Матвиенко, коротенькое письмо, но послушайте, что он пишет.

Шатилов достал из кармана пиджака маленький, бережно свернутый листок, развернул его и прочел.

— Что можно добавить к этому письму? — спросил он. — Вот что: нету у нас тыла, нет и не должно быть. Фронт там, фронт здесь, и за линией боев, в тылу у врага тоже фронт — подпольный, партизанский. Три фронта у нас, вся страна, от края и до края, — один сплошной фронт. Бойцы наши воюют по-рабочему, давайте же и мы работать по-военному. Мы ехали сюда по путям, залитым кровью, не для того, чтобы отсиживаться, хотя есть и такие среди нас, что не идут на завод, подыскивают работу полегче. Мы ехали сюда, отступали сюда, чтобы наступать отсюда! Тяжело оставаться здесь, когда руки твои винтовку просят, но так приказала партия, — здесь тоже линия огня. Так что же мы ответим товарищам нашим бойцам, будем работать по-военному?

— Будем! — выдохнул зал.

— А раз будем — жестче надо требовать с себя, с товарищей своих, с руководителей наших...

Шатилов вернулся на свое место.

И снова по вызову председателя ни один из записавшихся ораторов не вышел на трибуну. Вместо них поднимали руки и выходили другие. Требовали газа для печей, горячих слитков для блуминга, металла для специальных цехов. Требовали хороших докладов, постоянной связи с фронтовиками, самоотчетов коммунистов.

На трибуну поднялся Макаров. Он давно ждал момента, чтобы как следует задать Ротову за обращение с людьми и за стиль руководства, но сейчас, после горячих выступлений Пермякова, Шатилова и многих других, это показалось ему слишком мелким.

— Я спрашиваю секретаря партийной организации, за что он отчитывается — за работу завода или за партийную работу? — сказал Макаров и повернулся к президиуму.

Секретарь парткома недоуменно пожал плечами:

— У вас что, вопрос или выступление?

— Вопрос перед выступлением, — ответил Макаров и замолчал в ожидании ответа.

— Ответьте, Иван Гаврилович, — вежливо, но твердо сказал председатель. — Раз товарищ спрашивает, значит нужно ответить. Чего нам здесь формы придерживаться — когда вопрос, когда выступление...

Секретарь парткома поднялся.

— О нашей работе судят по результатам, — нравоучительно сказал он. — Хорошо работает завод, значит и партийная работа на высоте.

— А кто вам сказал, что завод хорошо работает? — снова спросил Макаров. — Все выступающие говорили, что они могут работать значительно лучше, а раз это так, то они работают плохо. Значит, и вы работаете плохо. Я, например, услышал в докладе обо всем, кроме того, о чем хотел услышать. Вы выступали, как может выступить на торжественном заседании директор завода, позволяющий себе по случаю праздника забыть о недостатках. О партийной работе мы вообще ничего не слышали.

Повернувшись к залу, Макаров увидел напряженное лицо Пермякова, приставившего к уху ладонь, и блестящие глаза Шатилова.

— Я сам был секретарем небольшой партийной организации, но делал большие ошибки. Когда цех работал хорошо, я ходил козырем: это моя работа! Когда дело не ладилось — показывал на хозяйственника: это его работа. Мне указали на мою ошибку, и я ее осознал. Вы, товарищ секретарь парткома, совершаете сейчас такую же ошибку. Завод выполняет план, потому что наши советские люди не могут работать иначе, когда решается вопрос, быть или не быть первому в мире социалистическому государству. А какова в этом наша доля! Вдумайтесь и увидите, что не велика. Многие из сидящих здесь — просто рядовые, а они должны быть в авангарде, вести за собой, как ведут сталевары Пермяков и Шатилов. Это им принадлежит лозунг: мартен второй должен стать мартеном первым. А вы сами не зовете вперед. Почему в докладе ничего не было сказано о передовой технике? Об автоматике, внедрение которой прекратилось с начала войны? Почему смягчен вопрос о партийной учебе, о кандидатах, просрочивших свой стаж? Мне кажется, что вы, считая работу завода хорошей, позволяете себе работать плохо. А вам это не кажется, товарищ секретарь парткома?

В зале зашумели. Макаров не понял, одобряют его или порицают.

Секретарь парткома порывисто поднялся со стула.

— Это что, обвинение? — спросил он.

— Да, это обвинение в плохой работе. Я лично очень доволен, что нахожусь на общезаводском партийном собрании. Это позволило мне увидеть вас. До этого я вас не видел, в цехе вы не были ни разу.

— А вам не кажется, товарищ начальник цеха, что вы клевещете на партийную организацию завода? — едва сдерживаясь, спросил секретарь парткома.

— Нет, не кажется, — голос Макарова звучал ровно, — я утверждаю, что если бы у вас лично не было бы чувства успокоения, — и партийная работа была бы на высоте, и завод бы работал лучше, производя больше брони, снарядов, полосы для патронов. Вы слушайте, что говорят они, — Макаров показал в сторону людей, сидевших в зале, и сошел с трибуны.

— Я предлагаю немедленно обсудить поведение товарища Макарова, — обратился к собранию секретарь парткома.

В зале снова поднялся шум, и, когда он стих, из задних рядов раздался громкий, четкий голос:

— Разрешите мне, товарищ председатель?

— Гаевой! — пронеслось в зале, раньше чем Макаров сам догадался, что это именно он.

Гаевого на заводе знали многие, не забыли за шесть лет и не забыли бы еще долго. Он неторопливо шел к трибуне в своем неизменном пальто, которое теперь сидело на нем мешковато, и в кепке, чуть сдвинутой набок. Его останавливали, пожимали руки. Шатилов вскочил с места и обнял его, как родного.

Ротов с нескрываемым удивлением смотрел на Гаевого. Откуда он взялся? Наверное, прямо с поезда на собрание. Это на него похоже!

Сняв кепку, Гаевой подождал, пока немного утихнет шум.

— Вчера, товарищи, я был в Центральном Комитете партии, — сказал он, и в зале мгновенно наступила тишина. — Направлен к вам на работу в качестве парторга ЦК. За минувшие годы я работал на двух заводах, которые нужно было выводить из прорыва. Пришлось много поработать. А здесь будет труднее. Работали вы все время хорошо, хвалили вас, гордились вами. Но есть люди, которые не понимают, что сейчас этого мало, — Гаевой выразительно посмотрел в сторону руководителей завода. — То, что было хорошо вчера, в мирное время, сейчас, во время войны, уже плохо. Многие считают: раз выполняются военные заказы, значит перестроились на военный лад. Не в этом перестройка. Единство фронта и тыла означает и единство метода, а это — горячие бои, наступление. Товарищ Сталин, Центральный Комитет партии верят нам, многотысячной армии бойцов металлургического фронта, верят, что мы немедленно перейдем в наступление, такое же стремительное, как и под Москвой...

Слова Гаевого потонули в шуме оваций. Люди в зале поднялись как один. Воля вождя была их волей, волей всего советского народа.


Глава сорок восьмая

Дверь приемной директора распахнулась, и вошел нарком. Никого не предупреждая, он в полдень прилетел из Свердловска и доехал до заводоуправления в машине начальника аэродрома. В числе ожидавших приема был председатель горсовета. Здороваясь со старым знакомым, нарком спросил у него, давно ли он ждет.

— Два часа с лишним.

— У Ротова совещание?

— Н-нет... — промямлил растерявшийся секретарь.

— А кто же у него?

— Один. Занимается.

Секретарь засуетился, достал из стола ключ, отпер английский замок, распахнул дверь.

Опубликовано