Сталинка

Нарком вошел и остановился на пороге.

— Вы, может быть, разрешите войти, товарищ директор? — спросил он Ротова, не поднявшего голову даже при стуке двери.

Тот вскочил с кресла.

— Что вы, товарищ нарком, пожалуйста!

Нарком широко распахнул дверь в приемную.

— Заходите, пожалуйста, товарищи, — пригласил он. — Все заходите. Директор вас сейчас отпустит, — и, потребовав папку оперативных сведений о работе завода, углубился в просмотр материалов.

К столу подошел сотрудник военкомата со списком людей, добровольно уходящих в армию, — директор вычеркнул несколько фамилий и подписал список. Затем председатель горсовета — решение его вопроса заняло полминуты. Менее чем в полчаса все посетители были отпущены. Кабинет опустел.

Нарком отложил папку в сторону.

— Когда ты успел стать таким? За несколько месяцев войны? Если я еще раз услышу, что ты по два часа держишь людей в приемной, вместо того чтобы отпустить их за двадцать минут, — я нарочно на часы посмотрел, — то... Ну, в общем, не советую. Вызови машину, я еду на завод.

Ротов понял, что нарком спешил, иначе ему бы не избежать жестокого разноса. Он знал, что будет дальше. Сегодня нарком обойдет завод, осмотрит все цехи. Вечером расскажет, что ему не понравилось, и директор удивится, как это многое до сих пор не бросалось в глаза. На другой день засядет в одном из цехов и разберется во всем, начиная от технологии и кончая расценками. В основных цехах проведет не менее суток, а то и двое. Не забудет побывать и в столовых.

Но сегодняшний день был начат необычно. Миновав доменный цех, нарком обошел мартеновские, прокатные, термические цехи и везде видел и слышал одно — мало газу. Если ему не говорили об этом, он сам спрашивал, и притом не инженеров, а главным образом рабочих.

В столовую все же не забыл зайти. Сел, осмотрел посуду, скатерти и обратился к соседу по столу — старому горновому:

— Разрешите вашу ложку и тарелку, а вам сейчас принесут. — Попробовал и поморщился.

Официантка в сопровождении встревоженной заведующей несла уже тарелку жирного супа с большим куском мяса.

Нарком поднял глаза на заведующую.

Она смущенно ответила на его безмолвный вопрос:

— Это мы вам, товарищ народный комиссар...

— А я бы хотел, чтобы здесь всем подавали одинаково вкусный суп.

— Продуктов у нас маловато.

— Это верно, товарищ директор?

— Это правда.

Нарком подвинул свою тарелку рабочему, извинился, что задержал его, и вышел.

— Ты вот яростно требуешь и первосортного угля, и вагонов, и паровозов, — обратился нарком к Ротову, — и, если мне не изменяет память, тебе ни в чем не отказывают. Почему с такой же яростью не ставишь вопроса о питании?

— Тяжело сейчас...

— Так неужели ты думаешь, что мы настолько бедны, что не сумеем снабдить продуктами такие заводы, как этот? О людях мало думаешь — вот твоя беда. Это мне еще в приемной стало ясно...

Первый день закончился тоже необычно. Нарком распорядился созвать совещание начальников тех цехов, где побывал днем. Всегда он созывал людей, лишь осмотрев все цехи, но на этот раз изменил своему обыкновению.

Ровно в восемь, минута в минуту, нарком вошел в кабинет, в руках у него была папка, которую Ротов менее всего хотел видеть в этот вечер, — стенографический протокол последнего партийного собрания. Нарком поздоровался, оглядел собравшихся. Макаров и Мокшин отсутствовали.

— Пока еще не все пришли, я хочу решить один вопрос, к совещанию не относящийся: почему плохо работает отделочный пролет второго блуминга? — сказал нарком, усаживаясь у длинного стола, предназначенного для совещаний.

Ротов поднялся. По вопросу о снятии Нечаева он сегодня хотел говорить сам, и вдруг представился такой удобный случай.

— Там не справляется с работой начальник пролета.

— Кто? — спросил нарком.

— Товарищ Нечаев.

— Вот это мне непонятно, — удивился нарком и повернулся в ту сторону, где сидел начальник пролета. — Товарищ Нечаев — главный прокатчик одного из больших южных заводов, и вдруг не справляется с такой небольшой работой!

Нечаев хотел было отвечать, но Ротов опередил его:

— Это очень часто случается. Посадят большого человека на маленькую должность, он и завалит дело. На ответственном посту приказывать полагается, а тут самому надо работать, — это всегда тяжелее.

— Вот как? — недобро усмехнулся нарком. — По вашей теории, товарищ директор, если вас завтра назначат на работу пониже, так вы завалите дело. Интересная теория!

Ротов смутился.

— А все-таки, что скажет товарищ Нечаев? Почему плохо идут дела на пролете?

— Пролет отделки блумсов работает хорошо, — твердо ответил Нечаев.

— И поэтому забит продукцией так, что впору останавливать блуминг, — вставил Ротов, язвительно усмехнувшись.

— Пролет работает хорошо. Обрубщики выполняют норму на триста — триста пятьдесят процентов. Рабочих полный штат, — сказал Нечаев и замолк. Он не отличался особым красноречием.

— Так почему же такой завал? — нетерпеливо спросил нарком.

— А потому что здесь на заводе никудышная теория прокатки. Коротко ее можно сформулировать так: вали кулем — потом разберем. Ведь что получается? — разгорячился Нечаев. — Вместо законных одного-двух процентов брака блуминг дает десять, а последнюю неделю, — и он смело взглянул на Ротова, — в связи с болезнью главного инженера, дает пятнадцать процентов на вырубку. Да тут два пролета не справятся, не то что один.

— Начальник технического контроля подтверждает эти цифры? — спросил нарком и, получив утвердительный ответ, задумался.

— Ну, хорошо, вопрос решается таким образом, — сказал он, — начальником обоих блумингов назначаю товарища Нечаева. Он будет ведать и прокаткой, и отделкой. Думаю, что теперь отделка справится.

Ротов от неожиданности застыл на месте с зажженной спичкой в руке. Нечаев спокойно, словно он и ожидал этого, опустился на место.

Нарком повернулся к директору, торопливо зажигавшему вторую спичку.

— А чем болен Евгений Михайлович?

— Кажется, ангина.

— Как его состояние? Когда он звонил в последний раз?

— Вчера или третьего дня.

Нарком снял трубку, вызвал Мокшина, осведомился о его здоровье, посоветовал беречь себя и попросил позвать к телефону жену.

— Как ее имя и отчество? — торопливо шепнул он Ротову, прикрыв ладонью трубку.

Тот молчал.

— Евдокия Ивановна, — подсказал кто-то.

— Здравствуйте, Евдокия Ивановна. На вашего мужа жалуюсь: во-первых, говорит, что ему ничего не надо, во-вторых, на работе ничего не ест. Почему это? — и, выслушав ответ, повесил трубку.

— О таких людях заботиться надо, — сказал он, обратившись к Ротову, — они о себе никогда не напомнят, потому что сами о себе забывают. Ведь главный инженер у тебя почти не спит, — когда ни позвонишь, он на заводе или в рабочем кабинете. И почти не ест, официантка уносит завтрак нетронутым. Оказывается, ему молочная диета нужна. Завтра же вызови ко мне начальника орса.

Собравшиеся впервые наблюдали директора в роли ученика, которому преподают правила поведения. Ротов чувствовал, что все это понимают, и злился. Недокуренные папиросы одна за другой летели в пепельницу.

Нарком мельком взглянул на его раздраженное лицо и снова оглядел собравшихся.

— До сих пор нет начальника второго мартена. Где же он?

— Макаров вообще дисциплинированностью не отличается. Бросает свой цех, бродит по другим, — ответил Ротов.

— Например?

— На коксохимзаводе он целую неделю пропадал. Наверное, и сейчас там.

Нарком понял, к чему все это говорится: вот, мол, ваш работник, назначили помимо меня, — а теперь полюбуйтесь! Поняли это и остальные.

— Ну, хорошо, начнем без него. Подойдет позже, — сказал он, — я хочу разобраться в одном вопросе. Что на заводе с газом? Металлурги говорят, что мало дают коксохимики, а те утверждают, что мало берут металлурги. Кто же из них прав?

Директор коксохимзавода долго и убедительно доказывал, что выжиг кокса идет замедленно вследствие плохого качества углей, поставляемых в последнее время.

— А у вас километровый газопровод в порядке? — спросил нарком, терпеливо выслушав оратора до конца.

— Он не наш.

— Я вас не пойму: как это не ваш? Не советский, что ли?

— Он в ведении начальника газового хозяйства.

Невысокий, щеголевато одетый инженер с пробором-ниточкой, заметно нервничая, поднялся со стула.

— Это газопровод коксохимзавода, — заявил он.

Нарком развел руками.

— Я же и говорю: вас послушать — не наш газопровод, не советский. Но вы-то люди советские! От одного газ не уходит, к другому не доходит... Кто же должен искать причину? Плохое качество угля, по-моему, в данном случае ни при чем. Наверное, забит этот «ничейный» газопровод.

— Американский проект предусматривает пропарку газопровода раз в три месяца, — с внезапно появившимся апломбом заявил инженер с пробором. — Газопровод пропаривали два с половиной месяца назад, следовательно, он не может быть засорен.

Нарком недовольно поморщился.

— Наши коксохимики добились выжига кокса, в два с половиной раза превышающего количество, предусмотренное американским проектом; следовательно, отложений получается больше и пропарку надо делать чаще, — сказал он. — И не пора ли забыть об американских расчетах в практике русского завода? К тому же, если нафталин со смолой, то никакая пропарка не помогает.

Нарком молчал, слегка постукивая пальцами по столу, потом снова взглянул на инженера с пробором.

— Вы не замеряли количество отложений?

— Такой контрольный измерительный прибор неизвестен даже в практике европейских заводов!

— А палкой? — с раздражением спросил нарком. — Вы такой контрольно-измерительный прибор знаете? Насверлить отверстия в газопроводе — и палку туда. Если боитесь ручки замарать, перепад давлений замерьте.

В кабинет осторожно протиснулся Макаров, грязный, как трубочист, и остановился, опершись спиной о дверь. На черном лице даже белки глаз не выделялись, — они были желтые.

— Вот образчик дисциплины, — показал рукой в его сторону Ротов. — На совещание к наркому является с опозданием и в таком виде. Опять на химзаводе были?

— Около, — тихо ответил Макаров.

Наркома удивило и встревожило его угнетенное состояние.

— Какое там около! От вас газом несет, как от батареи. — Это было сказано директором так, словно от Макарова пахло водкой. — Я же вам запретил ходить туда.

— Мне вы ничего не запрещали, — так же тихо произнес Макаров. Видно было, что ему трудно говорить. — Вы там приказали не пускать меня больше.

Нарком перевел свой взгляд с начальника цеха на директора, глаза его сверкнули, и он, насколько мог спокойно, обратился к Макарову:

— Почему коксохимзавод работает плохо, Василий Николаевич?

— А почему бы ему работать хорошо? — спросил Макаров и вздохнул открытым ртом, как перед нырянием, набирая больше воздуха в легкие.

Ответ был резок. Но нарком видел, что Макаров едва держится на ногах, так сильно он угорел. Недаром белки его глаз стали совсем желтыми.

— Итак, почему же все-таки коксохимзавод работает плохо? — мягко повторил он вопрос.

Макаров не спешил с ответом, и было не ясно, собирается ли он с мыслями, или у него просто нет сил.

— Газопровод от химзавода до газгольдеров, протяженностью в тысячу двести метров, — Макаров сделал паузу, чтобы отдышаться, — забит нафталином почти на половину своего сечения. Замерял сам, прутом. Дальнейшая работа поведет к полной остановке завода.

Нарком быстро взглянул на Ротова, и все увидели, как директор вздрогнул.

Во взгляде наркома было самое страшное, чего никто из присутствовавших никогда у него не видел, — испуг, обыкновенный человеческий испуг.

Макаров, пошатываясь, прошел к столу и внезапно, словно у него подкосились ноги, сел в кресло, положив черные от смолы руки на плюшевую скатерть. Все взгляды были обращены на наркома.

— Сколько суток надо стоять? — спросил нарком начальника газового хозяйства, который дрожащими пальцами приглаживал свой пробор.

— Пять суток, не менее, — едва слышно ответил тот.

Зазвонил телефон, и Ротов, поднявший трубку, сказал, что сейчас будет говорить товарищ Берия.

— Ну и говорите, — зло ответил нарком, — говорите сами, расскажите, как вы довели завод до остановки. А что я могу сказать? У меня еще нет решения, — но, увидев, как побледнел директор, взял трубку.

Ротов отдал ее, не скрыв своего облегчения.

— Да, я, товарищ Берия, — сказал в трубку нарком. Он стоял спиной к собравшимся, и выражения его лица они не видели. — Впечатление плохое. Работа будет выправлена, броней займусь сам, но прежде надо кое-что сделать. Директор просит разрешения остановить завод на... двое суток.

Макаров взглянул на Нечаева. В том, что завод впредь будет работать лучше, он не сомневался. Но неужели все же придется стоять?

Выслушав ответ, нарком тяжело опустил трубку на рычаг. Он молчал, и только пальцы его нервно постукивали о стол.

— Вы знаете, что сказал товарищ Берия? — заговорил он после долгой паузы: — «Директор завода, который допускает мысль об остановке на двое суток, уже наполовину не директор». А ведь я говорил о двух сутках, не о пяти... И он вполне прав; что я мог ответить ему? Ведь наш металл идет в производство буквально с колес. Ему навстречу высылают специальные паровозы. Преимущество в танках сейчас у немцев, это же всем известно. Что значит — стоять двое суток? Это — на двое суток где-то открыть фронт врагу. Иначе как изменой Родине такой поступок назвать нельзя.

У Ротова пот выступил крупными каплями на лбу. Начальник газового хозяйства потянулся за стаканом с водой.

— Как же это у вас получилось? — нарком повернулся к Ротову.

— Это я вам после расскажу, товарищ нарком, — сказал директор, бросив выразительный взгляд в сторону собравшихся руководителей.

— Нет, расскажешь сейчас, — жестко сказал нарком. — Ты о собственном авторитете чересчур беспокоишься. Человек, который сознает свои ошибки и исправляет их, никогда авторитета не теряет. А тут сидят начальники цехов, которым доверили тысячи тонн стали и миллионы народных денег. Они вправе спросить с тебя, и будет очень жаль, если они не воспользуются этим правом. Рассказывай.

— Остановка цехов на чистку газопровода была намечена на первое июня сорок первого года, я перенес ее на месяц, но началась война...

— И что же? В войну работать заводу не нужно?

— Я счел политически неудобным остановиться: всюду подъем, митинги — и вдруг стать на сутки...

— Это политическое недомыслие. Вот тогда, пока завод еще не перешел на оборонные заказы, и нужно было стать.

— А потом начались оборонные заказы, — ну как же тут можно было останавливать завод, товарищ нарком?

— Ты скажи, на что ты рассчитывал?

— Я считал, что в связи с уменьшением площади сечения газопровода скорость газа увеличится и осаждение частиц уменьшится.

— А получилось?

— Получилось наоборот.

Нарком помолчал.

— Вот тут у тебя техническое недомыслие. Ну и что ты дальше решил? Что придумал?

Ротов опустил голову.

— Ничего, товарищ нарком.

— Один думал? С людьми не советовался?

Ротов не поднимал глаз.

— Это тоже грубейшая ошибка. Думал, вероятно: как же директор такого завода — и вдруг обращается за советом к своим подчиненным! Да пойми же, наконец, тебе трех, пяти жизней не хватит для того, чтобы узнать все, что знают они! — и нарком широким жестом показал в сторону начальников цехов. — А ты себя считаешь умнее, чем все они, вместе взятые. Ну и додумывайся сам, сам выходи из положения.

Макаров слушал привычный шум, доносившийся с завода, и с болью думал: через несколько дней этот шум стихнет — все будет напоминать своим безмолвием донецкий завод во время эвакуации, и ему стало страшно, страшно за Ротова, за наркома, за бойцов, на пять дней лишаемых поддержки.

— Почему же нужно стоять пять суток? — спросил нарком начальника газового хозяйства.

— По проекту мы имеем на каждые пятьдесят метров один люк, — значит, одновременно могут работать только двадцать четыре человека, раскайловывать нафталин придется по кусочку, развернуться для удара в газопроводе негде.

— А проделать еще двадцать-тридцать отверстий можно? — сказал нарком. — Можно. Вот уже будет фронт работы для пятидесяти человек. Подвести сжатый воздух и дать им в руки отбойные молотки тоже можно. Вот и сократится время почти наполовину. Ну, а двенадцать часов нам рабочие сэкономят. Придем к ним и скажем, что мы, руководители, просчитались, выручайте если не нас, то наш завод, — и они выручат, можете быть уверены.

Нарком оглядел собравшихся — и словно светлее стало в кабинете. Директор, мешковато сидевший в кресле, оживился, соображая, что еще можно сделать для сокращения времени остановки.

— А кто может предложить другой выход? — спросил нарком, и в его голосе прозвучала интонация учителя, который уже решил для себя трудную задачу, но хочет заставить думать своих учеников.

Все насторожились.

Макаров поднял голову. Как ни неприметно было это движение, оно не ускользнуло от внимания наркома. Их взгляды встретились.

— Говорите, Василий Николаевич!

— А что если применить метод одного из наших донецких заводов? — спросил Макаров с легкой дрожью в голосе. Он не скрывал свою радость, но боялся радоваться.

— Вы говорите об опыте Сталинского металлургического?

— Да.

— Я сам об этом думал, но ждал, пока до этого додумаются другие.

Дверь широко распахнулась, и в кабинет вошел Мокшин. Болезнь мало изменила его, — и до нее главный инженер был худ и бледен, а сейчас выглядел даже бодрее, чем обычно. Он поздоровался со всеми, пожал наркому руку, хотел было сесть, но не успел.

— Так как же, товарищ главный инженер, будем останавливать завод? — спросил нарком.

— Это почему? — встревоженно спросил Мокшин, и светлые глаза его за толстыми стеклами очков удивленно расширились.

— На чистку газопровода.

Мокшин сразу успокоился.

— Да, придется постоять, — невозмутимо пробасил он.

Его спокойствие взорвало наркома.

— Я вас не узнаю, товарищ Мокшин. Откуда такое слоновье спокойствие? Ну, директор поступил опрометчиво, отменил ваше распоряжение, — а вы и умыли руки? И как это у вас получилось, что целый километр газопровода оказался ничейный, от него все открещиваются, «не наш» говорят?

У Мокшина плотно сжались губы, и лицо сделалось суровым, злым.

— Это не так, — сказал он, вышел из кабинета быстрыми шагами, почти мгновенно вернулся и положил на стол схему газового хозяйства завода.

— Километровый газопровод в ведении газового цеха, — произнес он и в упор, поверх очков, посмотрел на инженера с пробором.

Тот, бледнея, встал.

— Так вы нам лгали? — спросил нарком, поднимая на него возмущенные глаза.

— Я... Я растерялся и...

— Когда люди теряются, они говорят правду, когда лгут, значит еще что-то соображают. — Нарком говорил медленно, отчеканивая каждое слово. — Вы обманывали все время директора, умолчав о состоянии газопровода, а сегодня вы лгали всем. — И вдруг, не будучи в силах сдержать возмущение, накипавшее в течение всего совещания, он крикнул: — Вон!

Начальник цеха понял не сразу, замигал глазами, пригладил пробор и, провожаемый холодными взглядами, спотыкаясь о стулья, вышел.

— Ошибку можно простить, — как бы оправдываясь, сказал нарком, — но ложь... Так сколько вы думаете стоять, товарищ Мокшин?

— Часа два придется постоять, — сокрушенно ответил тот.

— Два-а?

— Ну, может быть, полтора. Почему это вас так удивляет? — спросил Мокшин, не понимая взгляда наркома. — Я же за пять минут не могу всего сделать?

— А что вы собираетесь сделать?

— Я решил переменить назначение газопровода. По трубе доменного газа, что идет на химзавод, пустить коксовальный, а по трубе коксовального пустить доменный, который имеет замечательное свойство — растворять в себе нафталин. Вот мы и очистим газопровод. Подготовительные работы закончены, но часа два все же придется постоять, — и Мокшин виновато посмотрел на наркома.

— Используете опыт юга?

— Я не знаю об этом опыте. Додумался в результате бессонных ночей, повторения химии, консультаций и... и отчаяния, — сознался Мокшин.

— Исправил, значит, ошибку директора завода?

Главный инженер глубоко вздохнул.

— Директор имел право ошибиться в этом вопросе, а я не имел, мне нужно было встать на дыбы, крикнуть так, чтобы в Москве было слышно, а я... спасовал.

— Значит, гениальные идеи рождаются в разных местах? — спросил нарком и улыбнулся радостно и просто.

— Не понимаю, — признался Мокшин.

— Вот товарищ Макаров хотел предложить этот метод, я о нем вспомнил, вы додумались сами, а раньше вас его применяли в Сталино.

— Нет, почему же в разных местах? — басок главного инженера снова звучал спокойно. — Все гениальные идеи рождаются в одном месте — в Советском Союзе.

В кабинете сразу стало шумно, защелкали портсигары, зазвенели графины, забулькала наливаемая в стаканы вода. Несколько человек окружили Макарова, стали расспрашивать его.


Уже поздно ночью они остались вдвоем, нарком и директор. Нарком сидел у стола, откинув голову на высокую спинку кресла, слегка прищурив глаза, глаза сталеплавильщика, устающие от света, — слишком много приходилось им смотреть на яркое пламя мартенов. Он говорил устало, с очевидным напряжением:

— Странно у тебя получилось: завод ты готовил к войне, а сам не сумел подготовиться. Неверно понял перестройку на военный лад, решил, что во время войны нужно только требовать, приказывать, командовать. И сколько ты делаешь ошибок! Вот и со строительством. На отдельных участках этого фронта задачи решаешь блестяще: цех прокатки брони пустил за три месяца — такого не видали ни в Европе, ни в Америке. И новая доменная печь строится непревзойденно быстро. А вот — будем говорить по-военному — направление главного удара определить не можешь. Не ухватился за то звено, которое помогло бы вытащить всю цепь. А такое звено у тебя — газ. Только он даст возможность увеличить производство металла, а металл — это победа. Почему же ты распылил силы, почему коксовую батарею строишь далеко не с таким рвением, как домну? Ведь чистка газопровода только улучшит положение, но ведь решение вопроса не в этом. И как ты мог жить под угрозой остановки завода? Я за два часа, пока не решили этого вопроса... — нарком помедлил, подыскивая подходящее слово, и не нашел, он слишком устал за последнее время, за сегодняшний день.

— Но ведь завод не стал, — возразил Ротов, к которому понемногу возвращалась прежняя самоуверенность.

— Да, не стал, но он мог стать. И в том, что завод не станет, не твоя заслуга. Тебя выручили люди — Мокшин, Макаров. А как ты относишься к людям? Макарова, главного инженера большого донецкого завода, ты позволяешь себе третировать даже в моем присутствии. А он, как рядовой газовщик, в сорокаградусный мороз, на ветру, сверлит отверстия, ищет газ, ищет выход для завода, для тебя лично. А ведь этот человек потерял все, что имел, и отдает все, что у него осталось.

Глаза наркома прищурились еще больше, но Ротов понял, что не от яркого света.

— Не советуешься с людьми, беспокоишься о своем авторитете, а он у тебя не особенно велик. Люди исполнительны, верно, но это результат дисциплины и их сознательности. Авторитет руководителю создает уменье сочетать помощь с требовательностью. Если он только помогает — он «помогалкин», если только требует — «погонялкин». А у тебя теперь два любимых слова: «объективщина» и «приказываю!». Мы, руководители, должны устранять объективные причины, чтобы людям даже ссылаться было не на что. Вот на Украине мне один рабочий как-то ответил: «Хиба ревут волы, когда ясла полны?» Ты вспомни товарища Серго — его первый вопрос был: чем помочь? И помогал, даже больше давал, чем попросишь, но зато и требовал...

Большие стенные часы глухо пробили четыре. Нарком посмотрел на свои.

— По московскому два, а мы с тобой даже последних известий не слушали, — сказал он и позвонил в диспетчерскую: — Что там по радио? — Выслушал, чуть-чуть улыбнулся. — Значит, гонят немцев? — и снова поднял на директора усталые глаза.

— Ты еще одно забыл. Руководителя любить должны, тогда люди работают вдвое инициативнее. А тебя... тебя не любят на заводе, хотя ты и очень много сделал здесь. Ты не понял, что коллектив — это большая семья, а разве от главы семьи требуется только кормить и одевать? Разве ты и дома такой: пришел, деньги на стол — и все? Ведь нет же. И детей приласкаешь, и жене теплое слово скажешь. Так и коллективу нужны и теплое слово, и ласка. А от тебя это кто-нибудь видел? Ты заботишься обо всех вообще и ни о ком в частности.

Нарком зажег давно потухшую папиросу. Ротов потянулся к портсигару.

— Понимаю, дел у тебя очень много. Но вспомни Владимира Ильича: в двадцать первом году, когда так же решался вопрос, быть нам или не быть, он же находил время написать записочку Семашко с просьбой подобрать крестьянину-ходоку… очки. Нашел же время и написать, и проверить. Да только ли это... А ты не находишь времени, чтобы хоть одному человеку в день сказать теплое слово, ведь народ у нас какой!.. Позаботься о человеке, согрей его дружеским участием, он и на работе, и с женой, и с соседями поделится, — одного согрей — и другим теплее станет.

Зазвонил телефон.

— Снова товарищ Берия, — сказал директор, передавая трубку.

Нарком выслушал короткий вопрос и так же коротко ответил:

— Стоять будем полтора-два часа, товарищ Берия, но металла сразу станем давать больше. Броней займусь пока сам, а вообще на заводе руководство усилю, — и, повесив трубку, сурово взглянул на растерявшегося директора. — Время военное, ждать, пока ты перевоспитаешься, сейчас некогда, такие характеры, как твой, ломать нужно.


Глава сорок девятая

Закрыв за собой дверь квартиры, Крайнев вышел на улицу спокойный и сосредоточенный.

Мысли были заняты одним: как лучше выполнить задуманное?

В «дежурке» он принял рапорт от старшего полицая, отдал несколько распоряжений, чтобы создать видимость служебного рвения, и прошел на завод.

Вот и станция, ступеньки, дверь. Караульный вызывает начальника караула, тот — начальника охраны станции. Этот последний, наконец, разрешает Крайневу войти, но следует за ним неотступно. Крайнев проходит в контору и с подчеркнутым вниманием начинает просматривать списки рабочих. Начальник охраны, пожилой худощавый немец, сидит и нетерпеливо курит. Потом они идут осматривать станцию.

В машинном зале все по-прежнему. Одиноко стоит фундамент главного генератора, мерно гудит уцелевший «смертник». Только количество красных лампочек, горящих на щите, очень невелико. У пульта управления двое — сонный немец в пенсне на длинном понуром носу и русский рабочий в комбинезоне. Оба с удивлением смотрят на Крайнева, — посторонние русские здесь в диковину.

Продолжая методически «проверять» станцию, Крайнев в сопровождении немца спускается вниз по лестнице, к нише в бетонном фундаменте генератора, — на стене до сих пор виден крестик, поставленный Бровиным.

Волнение охватывает Крайнева.

Вот и люк, прикрывающий вход в кабельный канал. Сергей Петрович подзывает рабочих и приказывает им поднять люк. Те с трудом при помощи ломов поднимают чугунную плиту.

Послав рабочего за фонарем, Крайнев бросает лом в отверстие и внутренне содрогается.

Глухой звук напоминает ему шахту, где погиб отец.

«Не повезло семье, — думает он. — Отец погиб от белых, сын — от немцев, а Вадимка?» — и чувство бешеной ненависти к врагам овладевает им.

— Да скорее же! — зло кричит он на рабочего, который не спеша несет фонарь, — бери с собой лом.

Втроем они спускаются в канал. Впереди рабочий, потом Крайнев, за ним, недовольно сопя, немец, который никак не может понять, что нужно неугомонному русскому в этом холодном и сыром склепе, но пунктуально выполняет распоряжение ни на секунду не оставлять начальника охраны одного.

Крайнев знает, что произойдет дальше. Он подойдет к выложенной Лобачевым стене, рабочий разломает кладку и уйдет. А потом, потом нужно ударом пистолета оглушить немца, достать шнуры, зажечь их, вставить в проделанное отверстие и бежать.

«А стоит ли бежать?» — задает он себе вопрос и сам понимает, что стоит. Уйти от смерти все равно не удастся, но стоять и смотреть, как огонь пожирает фитиль, и отсчитывать последние секунды своей жизни слишком трудно.

Так они доходят до конца канала, рабочий поднимает фонарь, и Сергей Петрович столбенеет.

Стена разобрана, аммонита нет.

Это удар неожиданный и сильный. Не оглянувшись на своего соглядатая, Крайнев начинает медленно подыматься по лестнице. Наверху он сразу же направляется к выходу. Немец смотрит ему вслед, удивляясь тому, как он не заметил раньше, что этот русский пьян.

Сергей Петрович бредет по заводу, не разбирая дороги. Не все ли равно, куда идти?

Он приходит в себя только за проходными воротами.

«Что делать, что же теперь делать?» — в отчаянии думает он.


Ночью кто-то сильно тормошит Крайнева и чуть ли не сталкивает его с дивана. Он с трудом открывает глаза, узнав Теплову, тяжело поднимается и садится.

— Что случилось? — спрашивает она, пытливо вглядываясь в измученное лицо Крайнева — таким она никогда его не видела.

— Почему не взорвана станция? — спрашивает она сухим, деловитым тоном.

— Жить захотелось, — отвечает он зло, с непонятным желанием причинить боль и ей, но тотчас же жалеет об этом.

— Это же неправда, Сергей Петрович, — произносит она мягко. — Рассказывайте, что случилось.

— Немцы хитрее, чем я думал, — отвечает он почему-то шепотом и рассказывает ей все.

Валентина долго молчит.

— Что же вы наделали в механическом цехе? — говорит она с отчаянием. — Что вы наделали? Разве можно было так действовать?

— Валя, спросите у Сердюка, что мне с собой делать дальше, — спокойно говорит Крайнев. — Я ничего сам не могу придумать. Надо же как-нибудь кончать эту комедию моей службы у немцев.

Валентина чувствует, как ему тяжело, но не находит слов, чтобы его успокоить. У нее и у самой не легче на душе.

На другой день Крайнев явился на завод поздно. Принимая рапорт от старшего полицая, он услышал чей-то вопль.

— В караулке порют, — сказал полицай, отвечая на его недоуменный взгляд.

— Кого порют? За что порют?

— Как за что? — переспросил полицай, удивленный неосведомленностью начальника. — За все порют: за зажигалки, за гребешки, — а разве на триста грамм проживешь? Ну, а в проходной задержат «с товаром» и порют. Сначала к хозяину водили, а теперь таксу установили, за что сколько полагается, и порют.

Сергей Петрович вошел в караулку.

В узком темном помещении с единственным окном во двор стояла скамья, и на ней, накрытый мокрым брезентом, с привязанными руками и ногами, извивался под ударами плети паренек. В короткие промежутки между ударами он поднимал голову и кричал, но каждый раз от удара ронял ее снова на скамью, и кровь выступала у него изо рта.

Но самое страшное, что увидел Крайнев, было лицо немца. Оно не выражало ни злобы, ни жестокости. Совершенно спокойно, методически, словно рубил дрова, он стегал извивающееся под брезентом тело.

— Отставить! — в бешенстве заорал Крайнев, но палач, мельком взглянув на него, снова ударил рабочего.

Не помня себя от гнева, Сергей Петрович схватился за кобуру. Гитлеровец завопил и, бросив длинную тонкую плеть — настоящее орудие заплечных дел мастера, выскочил из комнаты.

Крайнев начал сам развязывать брезент, но руки у него дрожали, пальцы не слушались.

— Освободить! — скомандовал Крайнев полицаям, и те начали развязывать сразу четыре узла.

Паренек несколько раз пытался встать со скамьи и не мог. Тогда один из полицаев открыл кран и из шланга обдал его водой, помог одеться и выйти.

Вещественное доказательство преступления — две алюминиевые гребенки — остались лежать на грязном подоконнике.

— А почему же под брезентом? — спросил Крайнев, с трудом приходя в себя.

— Если голого бить, с него котлета получится, порванную кожу потом лечить надо, а под брезентом кожа цела, а что у него внутрях делается — это никому не видать.

В караулку вбежал офицер из личной охраны барона, солдаты и переводчики.

— Вас требует барон фон Вехтер, — сказал переводчик.

«Ну, началось, заварил кашу!» — подумал Крайнев и, подняв с полу плеть, последовал за ними.

— Кто вам давал право трогать немецкий зольдат? — закричал барон, как только Сергей Петрович переступил порог кабинета.

— А кто вам давал право бить русских рабочих?

Вехтер с удивлением посмотрел на Крайнева.

— Право никто не давать, право брать. Мы взяли это право, — сказал он гораздо спокойнее.

— Ну, вот и я взял свое право, — вызывающе ответил Крайнев.

Барон взбесился:

— Ви забывайт, ви говорит с немец, с барон, с владелец завода!

— А вы говорите с начальником охраны завода.

Вехтер оглядел присутствующих, — ему хотелось, чтобы они ушли из кабинета и не видели, как он спасовал перед каким-то начальником охраны, но он боялся остаться один на один с этим странным русским.

Барон в гневе метался между столом и стеной.

— Я прошу вас, — твердо сказал ему Крайнев, — не добавлять мне работы. Если вы будете пороть людей, вам сожгут еще одну танковую колонну, а то и весь цех.

— Ви меня не учить, — резко ответил барон. — Я из них выбить большевистский зараза. Я кончал школа руссише промышленник в Лайпциг, я хорошо знаю руссише характер.

Крайнев спокойно уселся в кресло, взял из коробки сигару и закурил. Вехтер поспешно занял свое место за столом, сообразив, что ему неудобно стоять, когда его подчиненный сидит и курит.

— Вы плохо знаете русский характер. Вот он, — холодно сказал Крайнев и показал через окно на повешенного Воробьева.

— Что ви хочет от меня? — взвизгнул вдруг Вехтер. Этот русский на его глазах превращался из обвиняемого в обвинителя, из подчиненного — в хозяина.

— Немногого. Перестаньте пороть рабочих. Если среди них найдется еще несколько человек, которые предпочтут умереть, чем выносить ваше обращение, нам с вами здесь делать нечего. Я завода не уберегу.

С каким наслаждением Вехтер вздернул бы наглеца на виселицу! Но он вспомнил о сломанных и выведенных из строя станках, о сожженной колонне танков. Этот русский был ему пока нужен.

— Ви может идти, я буду подумать, — произнес он с деланным спокойствием, не желая сдаваться сразу.

Выходя на площадь, Сергей Петрович вспомнил рассказ одного летчика о том, что немецкие «ассы» не выдерживают атаки в лоб и всегда сворачивают в сторону, что наглость в характере у фашистов не отделима от трусости.


Вечером, когда Сергей Петрович не остыл еще от разговора с Вехтером, пришла Валентина. Он подробно рассказал ей об утреннем происшествии. Она слушала его с очевидным неудовольствием.

— Вы глупее ничего не могли сделать? — резко спросила Валентина, когда Крайнев закончил свой рассказ.

— Не выдержал, Валя, да и к чему теперь выдерживать? Игра проиграна. Игру надо кончать...

— Товарищ Крайнев, — прервала она, — вы являетесь членом подпольной группы и будьте добры не делать ничего без согласования с ее руководителями. Я не для развлечения сюда хожу, а для инструктажа.

Сергей Петрович искоса взглянул на нее. Официальный тон Тепловой ему не понравился.

— Ну, хорошо, инструктируйте, — сказал он. — Что вы можете мне посоветовать?

— Вы остаетесь работать начальником охраны завода.

— А дальше что?

— А дальше вот что: помните бомбежку электростанции во время эвакуации завода?

— Хорошо помню.

— Помните, но не хорошо. Сердюк помнит лучше. Одна бомба упала возле котельной, в аварийный склад топлива, и не взорвалась.

— Ну, а дальше?

— Нужно найти эту бомбу, буквально из-под земли выкопать и взорвать поближе к котельной. По всем данным, это была бомба весом в одну тонну.

Крайнев схватил Теплову за руку.

— Валечка, вы возвращаете меня к жизни!

— Нет, голубчик, — грустно возразила она, — я возвращаю вас к смерти. — Помолчала и добавила: — Вернее, к бессмертию, Сергей Петрович, — и грустно заглянула в его заблестевшие глаза.

Валентина рассказала о событиях последних дней. На шахте при опробовании подъемника мотор начал вращаться в обратную сторону, канат оборвался и двухтонная клеть полетела вниз. Ее подняли, с большим трудом отремонтировали, но при следующем опробовании повторилось то же самое.

Вблизи города на крутом спуске пошла под откос машина с немецкими автоматчиками. Это было уже дело рук Сашки, который среди бела дня «растерял» на дороге самодельные шипы из толстой проволоки. Шип проколол баллон, и растерявшийся шофер потерял управление.

Во время ночной облавы на скрывающихся от мобилизации убили двух полицейских.

— Кипит народ, — сказала Валя в заключение.

— Да, закипела сталь, — задумчиво отозвался Крайнев. — Вы знаете, Валя, то великое, что делает товарищ Сталин, я всегда представлял себе как огромнейшую плавку стали. Он — великий сталевар. Он так руководит сложнейшим процессом, что весь народ становится стальным монолитом небывалой твердости, и я чувствую, знаю — близок тот день, когда вся гитлеровская нечисть, этот шлак человечества, будет выброшена за порог.


Снова потянулись дни, полные тревоги и напряжения. Крайневу не стоило особого труда убедить фон Вехтера в необходимости извлечь из земли бомбу, упавшую возле котельной. Барон, опасаясь взрыва при возможной бомбежке, ежедневно осведомлялся о ходе работ.

Сергей Петрович сутками не уходил с завода, с неподдельным старанием следя за всем и за всеми. Он очень боялся потерять свой престиж в глазах немцев, боялся, что из-за какого-нибудь пустяка сорвется весь его замысел.

С плеткой, взятой у одного из немецких надсмотрщиков, он больше не расставался и испытывал истинное удовольствие, замечая, что его воинственный вид внушает страх и немцам.

В механическом цехе, который усиленно охранялся, Крайнев так отхлестал заснувшего на посту полицая, что ему мог позавидовать сам хозяин плети.

Раскопки неразорвавшихся бомб велись сразу в трех местах, но большую часть времени Крайнев проводил у котельной. Работа здесь спорилась. Начальника русской охраны боялись больше, чем любого гитлеровца.

На третий день бомбу извлекли из угля и уже собирались вкатывать ее по бревнам на сцеп из двух вагонеток, как вдруг появился гитлеровский офицер с солдатами и приказал прекратить работу.

Крайнев понял, что за ним следят.


Глава пятидесятая

Опанасенко остался в городе беречь дом и имущество. Хороший дом купил себе обер-мастер незадолго до войны. Четырехоконный, из белого кирпича, с нарядным крыльцом, он весело смотрел фасадом на юг. Не стыдно было и людей позвать, было где усадить, чем попотчевать. Дочка подросла, умеет угодить гостям, играет на пианино, поет. Правда, Светлана не в мать, — та послушная, тихая, а эта с характером: слушает наставления отца как будто почтительно, а делает все равно по-своему. Ей только шестнадцатый пошел, подрастет — совсем сладу не будет. Уже сейчас она порой поглядывает на отца с укором, а там и вовсе бунтовать начнет.

Бунт вспыхнул раньше, чем ожидал Ипполит Евстигнеевич. Соседи по дому укладывали пожитки, готовясь к эвакуации, и Светлана тоже сложила свои книги, ноты и одежду.

— Ты куда это, дочка, собралась? — спросил Опанасенко, возвратясь с работы и заметив эти приготовления.

— Туда, куда и все. Не оставаться же мне одной, весь мой класс уезжает, а я все-таки пионервожатая.

Светлана знала, что намерения отца иные, и сказала это твердо, с вызовом, предвидя наперед, что ей предстоит борьба.

— То есть как это одна? Ты с семьей остаешься.

— Мама тоже едет, — упрямо ответила Светлана.

Вот этого Опанасенко не ожидал!

— А меня кто-нибудь спросил? Да я кто? Не хозяин в доме, что ли? Не глава семьи?

— Видишь ли, папа, у каждого человека две семьи... Одна — Это родные... а другая — коллектив.

Опанасенко насупился, — вот и разговаривай при детях, он сам рассказывал о выступлении начальника цеха и дважды повторил эту понравившуюся ему мысль. И вот тебе раз, его словами его же и бьют.

— А тебе какая семья дороже?

— Которая учит лучшему, — наставительным тоном ответила Светлана.

«Ну и детки пошли!» — горестно думал Опанасенко, грузно опускаясь на стул. А он еще подсмеивался над Сашкиной матерью, что с сыном справиться не может. И, глядя на дочь исподлобья, как смотрел в цехе на провинившегося сталевара, спросил:

— Так, выходит, тебя отец с матерью дурному выучили?

— Нет, дурному ничему не учили, — замялась Светлана, почувствовав, что пересолила, и тут же, не выдержав, повысила тон: — А чему хорошему выучили? Только и слышишь: «Я — глава семьи», «я — хозяин», — и правда, вы такой вот хозяин, как раньше бывали. Мама у вас вроде...

Дальше Опанасенко не стал слушать.

— Прасковья! — закричал он, вскакивая со стула, и, спохватившись, поправился: — Прасковья Петровна!

Жена сейчас же вошла, она была в соседней комнате и все слышала.

— Да что же это в доме творится? Ты что, уезжать собралась?

— Надо бы уезжать, Евстигнеич, все едут, боязно как-то оставаться.

— А потом приезжать куда? Приезжать-то куда, я спрашиваю? Ни кола ни двора не будет, опять сначала начинай. Всю жизнь горбом своим наживал, для вас же старался, а теперь сторожить оставайся! Да разве я сам уберегу? Хватит! Один дом в гражданскую войну сгорел, этот сгорит, третьего не будет!

Его внимательно слушали. У Прасковьи Петровны собрались под глазами морщинки, вот-вот заплачет, — но Светлана не сдавалась:

— И не нужно нам дома, на квартире жить будем.

Опанасенко изменил тактику.

— Ну, хорошо, уезжайте, бросайте одного! — И тихо, будто не рассчитывая, что его кто-нибудь услышит, добавил: — У каждого человека две семьи: одна — это родные, другая — коллектив, а у меня, значит, и одной не осталось, от той я оторвался, а эта сама уходит. Ну что же, уезжайте с богом, желаю счастья.

Несколько дней после этого он ночевал на заводе, выдерживая характер. Прасковья Петровна сдалась и решительно (выполнять волю мужа у нее всегда хватало решимости) заявила Светлане, что она сама не уедет и ее не отпустит.

— Лягу, Светочка, на рельсы перед твоим поездом. Хватит у тебя духу — поедешь, а я отца не брошу и без тебя не останусь.

Если бы отец приходил домой, кричал, запрещал, ругался, Светлана, возможно, и уехала бы тайком от матери, но он разрешил, и она... осталась. Да и не с кем было уезжать, все знакомые давно эвакуировались.

Но вот ушел последний эшелон. Вернувшись домой, Ипполит Евстигнеевич увидел заплаканные лица.

— Чего разнюнились? — обычным суровым тоном спросил он и передернул плечом. — Переживем. Видел я иностранцев, и с бельгийцами работал, и с французами, и немца знавал. Был у нас мастер немец, не одну бутылку я с ним выпил, все думал секреты у него выведать, как он сталь варит, — и зря пил: он меньше моего знал. Пакостный был человек, но ведь не зверь же...


Красивый дом приглянулся квартирмейстеру, и три гитлеровских офицера заняли его. Въехав, они вели себя как хозяева. Прасковья Петровна чистила им сапоги, стирала белье, убирала постели. Гитлеровцы были аккуратны, звали ее «мутти», и Опанасенко делал вид, что он доволен, и даже успокаивал жену.

— Говорил я, что не звери же они; ну, а насчет белья придется, Прасковьюшка, потерпеть, тут, конечно, не без ущерба.

Но уже с первых дней оккупации обер-мастер понял, что гитлеровцы совсем не такие, какими он рисовал их себе по образу знакомого немца; осознал умом, что сделал страшную ошибку, почувствовал это сердцем. Ему было стыдно перед товарищами, — но ведь и они совершили такую же непоправимую ошибку — остались в оккупированном городе и вынуждены были, как и он, работать на врага. С ними ему легче было делиться своими переживаниями, чем с женой и дочерью.

В семье Опанасенко держался иначе. Он чувствовал себя бесконечно виноватым перед женой и особенно перед дочерью, но всячески старался подчеркнуть, что все идет хорошо и именно так, как он думал.

Светлана понимала эту игру. Она чувствовала фальшь в его словах, да и Сашка не раз рассказывал ей о поведении отца в цехе. Зато Прасковья Петровна никак не могла понять мужа: откуда это он набрался такого терпения, будто рос в той семье старообрядцев, из которой вышла она сама?

Дому Опанасенко не угрожали вторжение и бесчинства немецких солдат, хорошо знавших, что здесь живут офицеры. Ночью можно было спокойно спать, — ни облав, ни обысков, ни грабежей.

Один из офицеров, красивый белокурый немец, до войны служил тапером, и под его пальцами послушно бренчало пианино.

Набренчавшись вдоволь, немец обычно приходил в небольшую комнатку при кухне, где стояли кровать и столик Светланы, и просил ее поиграть. Она упорно отказывалась.

Когда немцев не было, Светлана часами играла для себя. Опанасенко слушал, сидя на кухне, оставленной в их распоряжение, и восхищался:

— Хорошо играет Светлана, хорошая наша музыка. Не то что ихняя, трам-та-там, трам-та-там! У нас в цехе перед плавкой на железке и то лучше выбивали.

В субботние дни Опанасенко чувствовал себя особенно скверно. По субботам гитлеровцы обычно принимали ванну, заливали пол, разбрызгивали мыльную пену по стенам. Прасковье Петровне приходилось немало гнуть спину, чтобы привести ванную комнату в порядок.

— Ну что ж тут поделаешь, Прасковьюшка! — с виноватым видом успокаивал ее Ипполит Евстигнеевич. — Ничего не попишешь. Потерпи.

Часов в восемь вечера немцы отправлялись в публичный дом, обычно на всю ночь. Опанасенко запирал за ними дверь на засов и облегченно вздыхал. Хоть несколько часов он снова чувствовал себя хозяином в своем доме. Иногда в такие ночи он брал свечу и обходил комнаты, чтобы насладиться тишиной.

Однажды его внимание привлек свет в каморке Светланы. Осторожно ступая ногами, обутыми в старые валенки, он заглянул в замочную скважину. Светлана сидела за столом, склонив голову набок, и старательно, так же, как она готовила уроки, что-то писала. Опанасенко приоткрыл дверь, и она, услышав за спиной шорох, схватила небольшую стопку тетрадочных листков и прижала их к груди. Выражение страха в глазах не исчезло, когда она увидела отца.

«Боится, почти как немца боится», — с болью подумал Ипполит Евстигнеевич, увидев на одном из листков, второпях оставленном на столе, знакомую красную звездочку. Подойдя к дочери, он прижал ее к себе и долго не отпускал, глотая слезы. Потом нежно, как никогда раньше, поцеловал в лоб и неслышно вышел.

Утром, перед тем как идти на завод, он улучил минутку, когда Прасковья Петровна пошла за углем в сарай, зашел к Светлане и попросил дать ему одну листовку.

— Доверишь? — спросил он, протягивая большую сильную руку.

— Только осторожнее, папа, в цехе ведь Сашка, доброволец он.

— Хороший твой Сашка, — растроганно сказал Опанасенко, — и ты у меня хорошая, только опасно это очень.

— Ничего не поделаешь, папа. — Светлана чуть усмехнулась. — Твои грехи мама у бога отмаливает, а мне приходится их перед Родиной искупать.

Согнувшись, как от удара, Ипполит Евстигнеевич вышел на улицу.


Беда пришла совсем не с той стороны, откуда ее ожидал Опанасенко.

В один из воскресных дней гитлеровцы приехали из публичного дома раньше обычного. Вернулись двое, третьего почему-то не было с ними.

Только на другой день Прасковья Петровна узнала, в чем дело. Соседи шептались о том, что на рассвете в окно публичного дома была брошена граната, третьего квартиранта отвезли прямо в морг.

В субботу немцы никуда не пошли. Они позвали к себе гостей, напились, горланили песни, прерываемые смехом и женским визгом. Белокурый бренчал на пианино, потом это ему, видимо, надоело. Он ввалился в комнату Светланы и потребовал, чтобы она играла гостям танцы. Она наотрез отказалась. Тогда немец запер дверь в кухню, где сидели родители Светланы, скрутил девочке руки и поволок ее к себе.

Хороший хозяин Опанасенко, и запоры у него надежные, крепкие. Как ни ломился он в дверь, так и не смог сорвать ее ни с крючка, ни с петель. Обезумев от ужаса и злобы, он выскочил во двор, отпер сарай, схватил топор и, вбежав в кухню, стал яростно рубить дверь.

Наконец, выбив добротные филенки в нижней половине двери, Опанасенко с трудом протиснул свое грузное туловище в проделанное им отверстие и увидел Светлану, лежащую на полу в коридоре с окровавленным лицом.

Родители долго приводили Светлану в чувство; у нее была рассечена бровь, разбиты губы, пальцы на руках распухли.

Светлана с трудом открыла глаза.

— Не играла я им и не буду, — прошептала она. — Там такое творится, какие-то голые немки... — и она снова впала в беспамятство.

С мучительным трудом отработав на заводе свою смену, Опанасенко возвратился домой и застал обезумевшую от горя жену. Светланы не было. Прасковья Петровна с плачем кинулась к мужу. Из ее слов, прерываемых рыданиями, он понял, что дочь увели полицаи.

Ипполит Евстигнеевич побежал к своим жильцам.

Белокурый холодно выслушал сбивчивую речь Опанасенко.

— Она некароший, упрямый девка, — сказал он, поняв, в чем дело. — Я помогаль ей поехать Германия. Наши фрау будут научить эта девка кароший манер. — И он выпроводил просителя в коридор.

Весь следующий день Опанасенко метался по городу, обивая пороги биржи труда, городской управы, полиции, добился даже свидания с бургомистром, но все было бесполезно. Он даже не смог узнать, куда увезли Светлану. На станцию, где в пакгаузах содержались угоняемые в Германию, его не пустили.

Поздно вечером возвратился он домой. Там его уже ждали полицаи. Опанасенко арестовали за прогул.

Всю неделю он был лишен возможности выйти за ворота, отсиживая после рабочего дня в лагере, как прогульщик.

За все это время он не сказал ни одного слова. Даже Сашка не мог выведать у него, что с ним произошло.

Когда начинался перекур, разжалованный начальник сидел неподвижно и смотрел в одну точку. Иногда он вздрагивал, закрывал лицо руками, и из-под грязных ладоней капали слезы.

А в доме Опанасенко все шло своим чередом. Вместо убитого гитлеровца появился новый. По-прежнему выставлялись сапоги в коридор, белокурый приходил утром на кухню и долго умывался, стараясь не задевать глубоких царапин на небритых щеках.

Только в субботу Опанасенко вернулся домой, грязный, обросший, сразу состарившийся. Не сняв одежды, он упал на кровать и лежал не двигаясь, а Прасковья Петровна сидела у стола, низко опустив голову, и не смела его окликнуть.

В комнатах, занятых гитлеровцами, начиналось веселье. В парадное беспрерывно стучали — приходили гости. Захлопали откупориваемые бутылки, зазвенели стаканы, все чаще раздавался женский смех. Пол задрожал от топота танцующих, но и этот шум не заглушал пьяных криков и смеха. Прасковье Петровне казалось, что публичный дом в эту ночь переселился к ним, и, взглядывая на кровать, где по-прежнему ничком лежал муж, она не понимала, как он мог заснуть.

Постепенно веселье начало стихать, наконец, наступила полная тишина.

Опанасенко встал с кровати, выпрямился, и по его лицу Прасковья Петровна поняла, что он не спал и ждал этой минуты.

— Одевайся теплее, Прасковья Петровна, — сказал он, не глядя на жену, — пойдем отсюда. — И когда она надела шубу и укуталась в платок, открыл дверь во двор и, выведя жену за порог, шепнул: — Жди меня у ворот.

Хороший хозяин Опанасенко, и все у него есть в доме. Припрятан и бидон с керосином в кладовке, запертой на замысловатый замок.

Большой бидон, тяжелый, но в эту минуту Опанасенко не почувствовал его тяжести.

Ипполит Евстигнеевич медленно открыл дверь и долго рассматривал спящих вповалку гитлеровцев, отыскивая белокурого. Заметив царапины на лице немца, он вздрогнул всем телом, внес бидон в комнату и стал осторожно лить керосин на ковер.

Спящий неподалеку грузный рыжий немец сморщил нос, чихнул, но не проснулся.

Опанасенко заторопился, положил бидон набок, предоставил жидкости свободно выливаться на пол, вышел в коридор, зажег смоченное керосином полотенце и бросил его на пол. Огонь весело побежал по ковру. Тогда, повернув ключ в замке по-хозяйски на два оборота, он вышел на улицу, тщательно заперев за собой все двери. У ворот стояла жена. Он взял ее под руку и, не оглядываясь, торопливо повел прочь. И она пошла за ним, как шла всю жизнь, ни о чем не спрашивая и не возражая.


Глава пятьдесят первая

Для Смаковского наступили черные дни. Неделя прошла в ожидании, что фон Вехтер смилостивится и призовет его обратно. Но барон и не думал менять своего решения. Владислав начал подыскивать службу, но это оказалось не таким простым делом. Какой-нибудь значительной должности ему не предлагали, а в качестве мелкого служащего городской управы он сам не хотел работать. Не садиться же ему с такой солидной внешностью за стол счетовода отдела городского хозяйства! Единственное учреждение, куда его пригласили и где охотно с ним разговаривали, было полицейское управление. Должность начальника политического отдела и нравилась ему, и пугала его. Не хотелось вторично рисковать своей жизнью.

Посетив все городские учреждения, Смаковский понял, что ждать ему нечего. Каждое утро, позавтракав тем, что Ирине удавалось выменять на базаре, он старался как можно скорее уйти из дому, чтобы избежать тягостных разговоров. Но и оставаться наедине с собой не слишком хотелось. Неизвестно, что было мучительнее, грызться с Ириной или грызть самого себя.

Вспоминая давно минувшие события, Владислав впервые начал понимать по-настоящему, какую ошибку он совершил в свое время, скрыв от всех факт невозвращения отца из Германии. Насколько умнее вел себя брат Дмитрий, который, окончив школу, сразу порвал с семьей, а узнав, что отец — невозвращенец, открыто заявил об этом и отрекся от него.

А он, Владислав, начал прятать концы в воду и лгал самому себе, будто уважение и любовь к отцу не позволяют ему сделать этот шаг. Какая там любовь! Он просто трусил. Он смертельно боялся, что этот прискорбный факт помешает его карьере. Он перевелся в другой институт, несколько изменил фамилию и отчество. Но на пятом курсе, во время преддипломной практики, его обман был обнаружен. Надо же было случиться, чтобы секретарем партийной организации завода оказался именно Гаевой, хорошо знавший старого Стоковского и его семью по совместной работе на сибирском заводе! Общее собрание студентов постановило исключить Владислава Смаковского из института, но, в результате долгих хлопот, ему все же удалось получить диплом. После защиты проекта он был направлен на тот же завод, где отбывал практику. Жизнь потекла нормально, но вспыхнула война и спутала все карты.

Смаковский был твердо уверен, что победят немцы. Все его поступки вытекали из этого убеждения. Он крепко надеялся на дружбу с «победителями», но ему пришлось горько разочароваться.

Думать о прошлом было неприятно, о настоящем — тяжело, о будущем — страшно. Лучше ни о чем не думать, но надо же чем-то зарабатывать на хлеб? Взять кайло и идти кайловать в бригаду Опанасенко, видеть насмешливые лица, слышать язвительные замечания? Выхода пока не находилось. Он вторично перевел стрелку на тот путь, который вел в тупик, — в первый раз еще будучи студентом, теперь, во второй раз, решив остаться у немцев.

А ведь его предостерегали от этого пути.

Во время эвакуации завода Смаковского вызвал к себе Гаевой.

— Ты меня прости, что я тебя побеспокоил в неурочный час, — впервые на «ты» обратился к нему Гаевой, — но время сейчас вообще неурочное. Садись, будем разговаривать.

Смаковский сел, закурил и выжидающе посмотрел на секретаря парткома.

— Скажи, ты был очень удивлен, когда по окончании института тебя послали именно на этот завод? Удивлен и, вероятно, недоволен?

Смаковский неопределенно пожал плечами.

— Комиссия сделала это по моей просьбе, — продолжал секретарь парткома, — и знаешь, почему я просил? Я слишком хорошо знал твоего отца, и мне не хотелось, чтобы ты пошел по его дорожке. Эти годы я внимательно следил за тобой; порой мне казалось, что среда тебя перевоспитала, дала тебе то, чего лишили родители, не послав в школу. А порой до меня доходили твои разговоры, которые будили беспокойство. А сейчас я боюсь, чтобы ты...

— ...не пошел по дорожке отца, считаете, что яблочко от яблони недалеко падает? — резко спросил Смаковский.

— Нет, этой теории я не придерживаюсь. Брат твой ее опровергает. Просто меня всегда беспокоило: почему ты не любишь всего русского? Я уже не говорю о твоем дипломном проекте, где не было ни одного русского имени, а вообще. Ведь это ты говорил, что до сих пор не уяснил себе, что такое русский характер. Вот, мол, характеры других наций имеют ярко выраженные черты: французов отличает веселость, англичан — практицизм, немцев — педантичность. Ты так и привык понимать национальный характер как одну, ярко выраженную, наиболее заметную черту. А вот русский характер представляется тебе каким-то расплывчатым, неопределенным, особых черт не имеющим. Так это? Был такой разговор?

Смаковскому пришлось признаться: да, был.

— А ты не подумал о том, что русский характер — это многогранный характер, что его можно понять, только рассматривая как драгоценный камень: со всех сторон, чтобы увидеть все грани? Ты не заметил, что наиболее сверкающей гранью русского характера является самоотверженная любовь к советской Родине. Не думал ты над этим. Знаю. Подумай.

Но он и тогда не задумался над словами Гаевого, его беспокоило другое: к чему ведет этот разговор?

— Ты совершил один раз оплошность, тебе ее простили, — продолжал Гаевой, — никогда не вспоминали о ней, дали полную возможность реабилитировать себя, заслужить доверие, заработать его. А сейчас ты имеешь возможность сдать политический экзамен, уехать, работать, защищать Родину, Россию. Родина у русского человека одна, другой не может быть, не будет. И, кроме того, тебя сделала инженером советская власть, и ты у нее в долгу. Вот все, что я хотел сказать. Иди и подумай.

Смаковский, бесясь в душе, поблагодарил за внимание и вместе с тем выразил и удивление, что в такие дни секретарь партийного комитета нашел время с ним разговаривать. Разумеется, он очень признателен за заботу, но, вместе с тем, и глубоко и незаслуженно оскорблен. Как мог секретарь парткома хоть на минуту усомниться в его преданности Родине? Не оклеветал ли кто-нибудь его, Смаковского, перед лицом партийной организации? Но Гаевой только махнул рукой и, еще раз заглянув ему в глаза, отпустил.

Устрой Владислав свою жизнь при немцах так, как предполагал, он и не вспомнил бы об этом разговоре или вспомнил бы с издевкой, а сейчас в памяти вставало каждое слово, будто все это происходило вчера.

— Гаевой был прав, следовало уехать с заводом и работать. Самое правильное... правильное для тех, кто верил в Родину, любил ее.

А он не верил и не любил. Он всю жизнь восхищался тем, что не было русским, и считал иностранцев любой национальности умнее, сильнее и организованнее своих соотечественников. Зачем же ему было уезжать, когда он, наконец, мог слиться с ними?

Особенно виноватым чувствовал себя Владислав перед Ириной. Не кто иной, как он, убедил ее не уезжать. И теперь она была обречена на жалкое прозябание.

Оставалось последнее средство: уговорить Ирину пойти к Вехтеру и просить за мужа. Смаковский долго не решался, но однажды утром, когда завтрак был особенно скуден, он робко заговорил об этом.

Ирина с первого слова поняла, куда он клонит и на что рассчитывает. Она кивнула головой в знак согласия и ничего не сказала, но по едва заметной брезгливой складке губ он почувствовал, что окончательно упал в ее глазах.

Фон Вехтер принял Ирину очень любезно, наговорил кучу комплиментов, но о судьбе неудачника беседовать отказался.

— Это дело чисто мужское, — сказал он улыбаясь. — Вот о вашей работе я с удовольствием поговорю, — и предложил ей место секретаря.

Ирина согласилась без колебаний. Из этого разговора она хорошо поняла, что ей не на кого рассчитывать, кроме самой себя.

Однажды, когда Ирина по окончании рабочего дня собиралась уходить домой, ее вызвал к себе фон Вехтер.

— Фрау Ирен, у меня к вам просьба: я прошу вас помочь мне обставить квартиру. В таком деле необходим изысканный женский вкус.

Предложение было неожиданно и как будто не совсем тактично. Но Ирина приняла его.

Квартира барона была похожа на мебельный магазин. Два рояля и несколько диванов громоздились у стен. Прислоненные к стене холстами внутрь, стояли какие-то картины. Все было разное, собранное из разных домов, и разобраться в этом хаосе стоило немало труда. Четверо дюжих солдат терпеливо двигали тяжелый рояль из угла в угол, пока, наконец, Ирина не нашла ему подходящее место.

Три вечера потребовалось для того, чтобы склад награбленной мебели начал хоть отдаленно походить на квартиру. Барон остался очень доволен и устроил новоселье.

Собрался цвет общества: Пфауль, начальник гестапо, командир расквартированной в городе воинской части, несколько офицеров. Компания пировала до утра — ходить по городу ночью было небезопасно.

Ни на другой день, ни в следующие дни Ирина домой не возвращалась.

Ей не хотелось оглядываться. Став на одну ступеньку лестницы, она легко ступала на другую. Ей казалось, что эта лестница ведет вверх. Она не испытывала ни сожалений, ни колебаний. В ее ничтожной душе не шевельнулось и тени раскаяния. Жизнь пока складывалась так, как она мечтала. Впереди поездка с фон Вехтером в Германию, поездка, которую она представляла себе так реально, будто уже побывала в Берлине. Она заранее воображала, как, очутившись за границей, будет угадывать знакомые по книгам и рассказам места с видом человека, уже проезжавшего здесь когда-то и забывшего город.

— Ах, это Унтер ден Линден! — скажет она барону, когда они поедут по этой красивой улице.

Вчерашнее вставало в ее памяти редко и не вызывало угрызений совести. Задавая себе вопрос: кто же на ее месте поступил бы иначе? — она неизменно отвечала: никто. Каждый, кому повезло, сделал бы то же самое. Вот даже Крайнев, который искренне хотел уехать, уговаривал ее, а когда остался, — Ирина все-таки не понимала, как это могло случиться, — живо переключился и работает на немцев. А она? Никому не причиняет зла, по ее вине никто не страдает, а что касается ее личной жизни, то кому какое дело до нее, — тут она вольна поступать как ей угодно.

Изредка она тосковала по ребенку, но успокаивала себя тем, что все же без него лучше: Вадимка раздражал бы Вехтера.

Потянулись приятно-однообразные для Ирины дни. Отсидев в приемной положенное число часов, она спешила домой, накрывала на стол. Ровно в пять появлялся к обеду Вехтер.

Вот почему, когда однажды он задержался, Ирина встревожилась. Прошел час, другой, а Вехтера все не было. Наконец раздался телефонный звонок.

— У меня большая неприятность, Ирен, — услышала она вкрадчивый голос Вехтера. — Завтра утром приезжает жена, и ты понимаешь, что нам придется расстаться. Разумеется, временно, — поправился он. — Сейчас за тобой заедет машина, и денщик поможет тебе перебраться на другую квартиру. О, мы будем там видеться, моя дорогая.

Ирина почувствовала, как трубка телефона становится тяжелой, такой тяжелой, что удержать ее в руке невозможно...

Через час она, в сопровождении денщика, нагруженного чемоданами, вошла в незнакомый ей дом, в незнакомую комнату. Проведя ночь в невеселых размышлениях, Ирина утром отправилась на завод.

У проходной дежурный полицай загородил ей дорогу.

— Пускать на завод вас не велено, барышня, — насмешливо сказал он, на всякий случай растопырив руки.

Ирина резко повернулась и ушла. Потом снова направилась к заводу. Ей хотелось одного — дождаться Вехтера, ударить его по гладко выбритой, барски холеной роже, плюнуть в эти мутно-голубые глаза с тяжелыми веками. Но до пяти часов ждать было слишком долго и унизительно. Она поплелась обратно и, вернувшись домой, свалилась в постель. Хозяйка квартиры, испуганная ее состоянием, побежала за врачом.

Ирина сразу узнала этого старенького доктора, который считался в городе лучшим специалистом по внутренним болезням. У него было больное сердце, и он никогда не ходил пешком к своим пациентам. Раньше в поликлинике ему всегда предоставляли машину.

Он долго сидел за столом, стараясь отдышаться, потом достал очки, медленно надел их дрожащими пальцами, взглянул на больную и резко поднялся с места.

— Извините, пожалуйста, — твердо произнес он, — произошло недоразумение: я взрослых не лечу, я детский врач, педиатр.

Ирина знала, что он лжет, но ничего не сказала, только с ненавистью посмотрела на него.

Старик медленно пошел к выходу, но у двери остановился и, глядя в сторону, словно разговаривая сам с собой, произнес:

— Вчера немцы повесили девушку, инструментальщицу механического цеха, за то, что она отпустила пощечину солдату, который приставал к ней. Отпустила пощечину, но не позволила... М-да... — и вышел, не закрыв за собой дверь.

Ирина до крови закусила губу.


Надо было жить, надо было есть. Содержимое ее чемоданов быстро растаяло на базаре. Платья шли за бесценок. Кому нужны были сейчас нарядные туалеты, — каждый стремился одеться попроще — было бы чем прикрыть тело.

Ирина решила обратиться к Пфаулю. Он принял ее с какой-то нагловатой любезностью, которая заставила сразу насторожиться.

Комендант города выслушал ее просьбу о предоставлении работы с выражением полной готовности помочь.

— Это очень просто сделать, — сказал он. — У нас есть, ну, как бы сказать... увеселительное заведение для господ офицеров...

Ирина вскочила со стула.

— О, нет, нет, вы не подумайте ничего плохого! — замахал руками Пфауль. — Вы будете просто хозяйкой, украшением салона.

— Вы забыли, — вспыхнула Ирина, — вы забыли, что я... что я...

Комендант города издевательски улыбнулся:

— Вы сами забыли об очень многом, моя милочка, и стоит ли вспоминать об этом.

Ирина повернулась и выбежала из кабинета.

На улице было сыро, туманно, и Ирина ничего не видела впереди.


После того как Ирина ушла к Вехтеру, Смаковский запил. Как все люди его типа, наглеющие в дни удач и теряющие почву под ногами при первом ударе судьбы, он начал быстро опускаться. Квартира пустела, — вещи обменивались на самогон.

Неожиданно явился Пивоваров. Вид Смаковского ему не понравился — обрюзгшее лицо, мутные глаза, мятый костюм. Пивоваров начал разговор издалека, прикидывая в уме, может ли этот неудачник ему чем-нибудь помочь. Но в конце концов он рассказал Смаковскому все, умолчав, однако, о своем визите к Вальскому.

Смаковский мгновенно протрезвел. Крайнева он давно терпеть не мог, а в последнее время боялся и ненавидел. Работая на заводе управляющим, он избегал встреч с Крайневым и никогда не заглядывал в механический цех. Теперь представлялся отличный случай разделаться с ним и снова возвыситься в глазах у немцев.

— Доказательства! — нетерпеливо сказал Смаковский.

— Ну, какие там еще доказательства! — почти рассердился Пивоваров. — Лобачев ждал немцев и остался не для того, чтобы вредить им. Ведь у него в Берлине на текущем счету сто тысяч марок. Он мне сам говорил об этом.

Пивоваров рассказал, что во время командировки в Германию Лобачев должен был заключить договор на поставку оборудования с фирмой «Демаг», но получил взятку и заключил его с фирмой «Бамаг».

— Да что тут доказывать! — воскликнул Пивоваров. — Лобачев много лет знал, что я — белый офицер, выдающий себя за красноармейца, и никому об этом не сообщил.

Смаковский слушал его с возрастающим интересом.

— Одна беда, — продолжал Пивоваров, — боюсь идти к немцам. Вам они больше поверят. Помогите, Владислав Георгиевич.

— Помогу, — решительно ответил Смаковский и выпроводил Пивоварова, стремясь остаться один, чтобы лучше все обдумать.

Идти в гестапо он не рискнул. При одном воспоминании о замороженных глазах Зонневальда его пробирала дрожь. Смаковский явился в комендатуру к Пфаулю и подробно рассказал ему обо всем, что узнал от Пивоварова. Комендант слушал с таким видом, будто не придавал словам Смаковского никакого значения, но после его ухода поспешил к начальнику гестапо. Зонневальда не оказалось на месте. Он явился только к вечеру и, выслушав Пфауля, вызвал к себе начальника агентурного отдела. На столе появилась папка с фамилией Крайнева.

Зонневальд внимательно просмотрел донесения осведомителей об активной работе инженера Крайнева во время эвакуации, об отправке сына на Урал, рапорт начальника охраны электростанции о странном поведении начальника русской охраны.

— Арестовать и немедленно доставить сюда, только связанного по рукам и ногам, — приказал Зонневальд, закрывая папку. Начальник отдела тотчас вышел из кабинета. — Это крупный зверь, ваш протеже, господин комендант.

Пфауль стоял угрюмый, но не сдавался.

— Позвольте, на него же было сделано покушение.

— Это спектакль...

— Не может этого быть. Нельзя так играть... — Пфауль возражал горячо, он защищал не Крайнева, а самого себя.

Зонневальд усмехнулся.

— Это объясняется очень просто. В городе было тогда несколько — к нашему счастью — разрозненных партизанских групп. Одна не знала, что делает другая. Вот и все.


Глава пятьдесят вторая

Гитлеровский офицер осмотрел бомбу, потом один из солдат по его приказанию куда-то удалился и долго не приходил. Рабочие уселись на глыбах антрацита и закурили. У Крайнева кончились сигареты. Он подошел к рабочим и попросил закурить. Никто и не подумал исполнить его просьбу. Глаза смотрели куда-то мимо, словно люди не понимали языка, на котором Крайнев обратился к ним.

Сергей Петрович отошел в сторону и сел на бревно. Атмосфера ненависти становилась уже привычной; чем острее ненавидели его рабочие, тем больше он их уважал.

Вернулся солдат с набором гаечных ключей, осторожно вывинтил взрыватель. Офицер махнул рукой, — теперь делайте с бомбой что хотите, — и ушел. За ним удалились и солдаты.

Крайнев вздохнул с облегчением и начал распоряжаться. Погрузив бомбу на сцеп вагонеток, рабочие отвезли ее в тупик и там оставили. В том месте железнодорожная колея шла под уклон; переведя стрелку, можно было спустить вагонетки с бомбой прямо в котельную электростанции.

Уже темнело, когда все разошлись. Надо было ждать наступления полной темноты. У глыб антрацита валялось несколько окурков. Сергей Петрович собрал их, выпотрошил в руку и скрутил цигарку. Едкий дым защекотал ему горло, но он не заметил ни запаха, ни вкуса.

Несколько раз он подносил к уху часы, — ему казалось, что они остановились, что остановилось время и никогда не кончится этот серый зимний день.

Наконец стемнело. Сергей Петрович осмотрелся — никого. Он обошел склад кругом. Было тихо, только из открытой двери котельной доносились звуки закрываемых топок. Он пошел по рельсам и перевел по дороге стрелку.

И тут обычная выдержка оставила Крайнева. Он почувствовал, как дрожат у него руки и ноги. С бешено бьющимся сердцем он подбежал к бомбе и начал набивать аммонитом полость удаленного взрывателя. Вот детонаторы со шнурами уже внутри бомбы. Как ни лихорадочно быстры были его движения, ему казалось, что он теряет очень много времени.

Достав из кармана одновременно и спички, и зажигалку, Крайнев зажег шнуры — они вспыхнули.

Сергей Петрович забежал назад и толкнул вагонетки, — они не сдвинулись с места. Напряг все силы, но вагонетки не поддавались. Смазка в буксах успела замерзнуть.

Страшная слабость овладела им, и он опустился на землю, но через мгновение вскочил и снова исступленно, рывками стал толкать вагонетки...

Горел шнур, огонь приближался к детонаторам... У него было такое чувство, словно горит его собственное тело... Вагонетки стояли на месте.

Внезапно скрипнула дверь конторы угольного склада, и два человека, вынырнув из темноты, побежали к Крайневу.

Их фигуры показались Крайневу знакомыми, и, когда они уже были совсем близко, он узнал Сердюка и Петра Прасолова. Сердюк подбежал первым и уперся в вагонетку. Сцеп сдвинулся с места и покатился под уклон, слегка вздрагивая на стыках, а Крайнев бежал за ним, потом отстал, но все еще продолжал бежать, пока не увидел, как бомба скользнула в открытую дверь котельной.

— Назад! — закричал Сердюк. — Назад, сумасшедший!

Он не отрывал глаз от стрелки часов. Шнуры были рассчитаны на восемь минут горения. Из окна конторки, откуда они с Прасоловым следили за работой, он засек время запала и теперь видел, что до взрыва осталось три минуты.

Втроем они побежали по шпалам пути, который вел из завода в открытую степь.

— Ложись! — крикнул Сердюк и упал на землю.

Рядом с ним свалился Крайнев, поодаль Прасолов.

Земля дрогнула под ними, и воздух, твердый, как резина, ударил в спины. Оглушенные взрывом, они не слышали, как гремели сорванные листы железа, как звенели выбитые стекла и грохотали по крышам падающие вниз кирпичи, но, обернувшись, увидали огромный черный столб, который поднимался вверх и расплывался во все стороны.

Сергей Петрович сидел и счастливо улыбался.

— Пошли, — сказал Сердюк и тронул его за плечо.

Они побежали напрямик по сугробам, перебрались через заводскую стену и вышли в степь.

— Вот и окончилась твоя работа в тылу, — произнес Сердюк, — а наша только начинается. Передай привет Большой Земле, — и он обнял Крайнева. — Иди. Будем живы — встретимся.

— Выживем. Встречать тебя будем вместе с Красной Армией, — твердо произнес Прасолов, по-дружески крепко пожимая Крайневу руку.

И они разошлись в разные стороны.


Крайнев шел через степь, туда, где начинал светлеть от всходившей луны край неба, и острое, давно забытое ощущение счастья переполняло его.

Необъятная ширь Родины раскрывалась перед ним.




Переплет и титул художника А. Радищева Фронтиспис художника Д. Пяткина * Редактор С. Коляджин Технич. редактор Д. Ермоленко Корректор В. Туманская * Сдано в набор 24/III 1950 г. Подписано к печати 19/V 1950 г. А01431. Тираж 150.000 экз. Бумага 84x108 1/32 = 5,19 бум. лист. — 17,01 печ. л. + 1 вкл., 17,22 уч.-изд. л. Заказ № 1815. Цена: в переплете № 5 — 6 руб. в переплете № 7 — 7 руб. Отпечатано с матриц 2-й типографии „Печатный Двор“ им. А. М. Горького в 4-й тип. им. Евг. Соколовой Главполиграфиздата при Совете Министров СССР. Ленинград, Измайловский пр., 29. Сканирование, распознавание и корректура: К. Бахмина, 2022 г.

Опубликовано