Сравнение изданий книги
«Записки партизанского врача»
Что будет, если сравнить издание книги «Записки партизанского врача» 1956 года с переработанным переизданием 1977 года? За счёт чего книга стала тоньше? Какие правки были внесены, и не поработала ли над ней цензура? Проверим это в нашем материале...
Медведев помолчал и затем, подытоживая спор, коротко заключил:
— Так, значит решено — переходим в село. Товарищ Фролов, вы позаботьтесь о сохранении военной тайны, а вы, доктор, о предупреждении заразных болезней. Наш переход в село, помимо того, что даст нам возможность передохнуть и отогреться, придаст уверенность и силу населению, и это сейчас важнее всего.
Утром наши обжитые «чумы» уже оголены, покинуты. Отряд со всем скарбом вытянулся цепочкой вдоль просеки.
Взметая тучи снега, галопом скачет вперёд адъютант Стехова Лавров — передать разведчикам приказ, — и мы трогаемся. Морозно и солнечно. Настроение приподнятое. Вот впереди показались серые дощатые клуни, белые мазанки, стоящие по пояс в снегу. Множество ребятишек перепрыгивают через плетни и бегут нам навстречу.
Выходим по улице к центру села. Перед большой хатой собрался народ — много принаряженных девушек, взволнованные, суетливые мальчуганы. У плетня стол с красной скатертью, красный флаг, портрет Ворошилова, украшенный бумажными цветами, и цветным карандашом написанный на листе бумаги лозунг: «Привет красным партизанам. Смерть фашистам».
Мы остановились, выстроились. Пожилой крестьянин в дублёной овчине и старинном будённовском шлеме выступил из толпы и громко и быстро произнёс:
— Милости просим! Живите у нас спокойно. Смерть Гитлеру!
Потом две девушки вынесли поднос с хлебом и солью и, смущаясь и краснея, передали Стехову. Он принял и сказал:
— Поклянёмся, товарищи, что врагу не есть нашего хлеба и нашей соли!
И мы разошлись по хатам.
В Рудне Бобровской жили и украинцы, и поляки, жили дружно, хорошо. Санчасть поместилась в чистой, просторной хате поляка Адама Киселя.
Я вошёл в светлую комнату, всю уставленную цветами, фикусами, папоротниками. Перед стенным зеркалом причёсывалась высокая, стройная девушка. Я увидел каскад золотых волос, спадающих по спине, и синие глаза в зеркале, робко и лукаво глядящие на меня. От вымытого пола веяло свежестью, и руки девушки были ещё красными от только что законченной работы. Здесь всё готовилось к тому, чтобы встретить нас.
Не могу без смеха вспомнить, как я, картинно двинув плечом, сбросил полушубок на лавку и, не снимая папахи, — а мне сшили в отряде высоченную чёрную папаху, торчавшую на моей голове, как пароходная труба, — и внушительно поправляя на боку маузер, гоголем прохаживался по горнице.
Внезапно дверь резко отворилась, и через порог, пригибая голову, переступил высокий плотный мужчина в штатском. Лоб его был повязан белым полотенцем, а поверх на голову надета конфедератка.
— Дядя Юзеф! — воскликнула девушка.
— А, Леокадия!..
Вошедший поздоровался за руку с девушкой, со мной, сел на краю лавки. Вошли хозяева: высокий, жилистый Адам и полная, добродушная жена его. Маша привела ходячих раненых. Зашёл боец перевязать обмороженное ухо. Дядя Юзеф вставал навстречу каждому входящему и молча пожимал руку. Неожиданно он проговорил глухим голосом:
— Приехал сюда пожить пару дней.
Мы все обернулись к нему. Он встал, прошёлся несколько раз по комнате, то и дело поднося руку ко лбу. Потом остановился и без всякого предисловия обратился ко мне:
— Поехал в Берёзное узнать, что нового. По дороге встречаю одного человека. «Откуда едешь?» — говорит. Отвечаю, что из села Озерцы. «Ну, говорит, вертай назад. Немцы собирались сегодня в Озерцы». Поехал я назад лесом. Подъезжаю — тихо. Выехал на бугорок — одни обугленные развалины от моего села остались... Там, где хата моя была, — канава вырыта, убитые лежат вповалку, и соседи своих ищут. А что их, изуродованных, смотреть! Лучше живыми помнить... И уехал. Всё у меня раньше было... — Он как-то неловко взмахнул обеими руками, словно показывая, как много было у него раньше. — Дом был, семья была, а теперь — один! Вот из села в село езжу, поживу у родственника, к другому поеду... Один!.. Услышал, что здесь партизаны стоят, приехал... Ох, голова моя болит и день и ночь... Голова моя!..
И снова зашагал по комнате.
Всё моё мальчишеское бахвальство соскочило с меня, как скорлупа. Опять горе, всюду горе на нашей земле!
Внесли тяжело раненных партизан. Хозяева засуетились, стали помогать устраивать постели. Адам принёс сено, а хозяйка с дочерью понатащили все одеяла и шубы, которые только нашлись в доме.
— А вы как же будете спать? — волновалась Маша.
— Мы ничего, мы на печке в кухне, мы устроимся, — напевно говорила хозяйка.
А Леокадия смотрела на раненых глазами, полными слёз, и ежеминутно срывалась и выбегала то за водой для них, то ещё за сеном, чтоб помягче им было, то поправляла изголовье, выполняя указания Маши. Всё время, что мы простояли в селе, она неустанно помогала ей в уходе за ранеными. И я видел, как она ночью вставала и подолгу сидела возле них. Иногда она читала им по-польски и переводила «Пан Тадеуш» Мицкевича. И болью, памятью о счастливых днях нашей мирной жизни отзывались первые строки поэмы:
О Литва, моя отчизна, как здоровье ты: Только тот тебя оценит, Кто тебя утратил!
По вечерам к нам собиралась молодёжь села на посиделки, пели при свете лучины чудесные украинские и польские песни. Мы снова и снова рассказывали о Москве, о Кремле, о мавзолее, о московском метро... А один из местных жителей, черноволосый, бледный, оказался убеждённым верующим. Он всё читал нам выдержки из Евангелия и каждое изречение растолковывал, как предсказание грядущих событий. Так, он вычитал в Евангелии сообщение о появлении Гитлера, о войне с Советской Россией и даже о нас, о партизанах.
Борис Чёрный, конечно, не замедлил поинтересоваться, нет ли там чего-либо о партизанском докторе. Тот не понял шутки, добросовестно перелистал всё Писание, но ничего не нашёл. На все наши антирелигиозные доводы он горячо возражал:
— Вот увидите, я прав! Эта война нам испытание от бога. Но скоро мы победим. Вот тут сказано, что война должна кончиться через сорок два месяца, значит в марте сорок третьего года! Вот увидите!
— Эх ты, — покачал головой Базанов, — драться нужно, а не ждать!
Тогда верующий вытащил колоду карт и стал подтверждать свои слова, гадая на картах. Он гадал профессионально и очень серьёзно, и мы не смогли его поколебать.
Сюда, в Рудню Бобровскую, самолёты доставили из Москвы и сбросили нам тёплые вещи, медикаменты. Вся деревня высыпала навстречу самолётам, помогала разыскивать сброшенное имущество.
Разбирая один из ящиков с медикаментами, я вдруг нашёл там мой шарф, оставленный дома, любимый мой томик Шекспира с английским и русским текстами Гамлета и платочек, на котором вышит был я сам верхом на игрушечной лошадке с флажком в руке. Это была посылка из дому. Очевидно, Лукин подробно рассказал о нас.
Прислали посылки с подарками всем москвичам. Целый день, счастливые, улыбающиеся, носились мы по селу, показывая друг другу письма и подарки.
1977О боевых делах отряда население знало. Отряд уважали за боевые качества, за дисциплину, за то, что не было в нём ни пьянства, ни распутства. Мы, как умели, помогали жителям Рудни.
Крестьяне высоко ценили атмосферу нравственной чистоты в отряде, уважали и любили нас. Отношения партизан с населением тоже стали традицией, которую мы свято берегли. В этом многим были мы обязаны нашей партийной организации.
Секретарём партийной организации отряда был адъютант Стехова Лавров. Стехов и он были душой организации, а она была в отряде многочисленной и всё время росла за счёт комсомольцев.
Приведу пример, как партийная организация воспитывала партизан, что значила она для нас.
Один из наших товарищей — москвич, комсомолец, находясь на разведке в селе, 1977напился и из-за этого задержал разболтал о своём поручении и едва не сорвал выполнение задания.
Мы обсуждали этот случай на партийном собрании. Стехов пояснил, какую опасность таит в себе подобный поступок. Товарищ понял свою ошибку и дал слово, что это не повторится. Собрание объявило ему выговор.
В тот же день вечером он пришёл ко мне мрачный, осунувшийся.
— Я погиб, — говорил он мне. — Только что приняли в партию, и сразу выговор. Как жить дальше? Теперь мне не доверят ни одного серьёзного задания. 1977Слушай, — он придвинулся ко мне ближе и зашептал, — теперь меня все в отряде презирают! А как я вернусь в Москву?.. Я мечтал о том, чтобы стать коммунистом... — Он помолчал, вздохнул прерывисто, по-детски, — ему было всего двадцать два года, и сказал: — Я убью себя.
Я возмутился:
— Как ты смеешь даже думать об этом!
Но он махнул рукой и ушёл.
А утром я проснулся от того, что кто-то сильно тряс меня за плечо. Этот же товарищ, взлохмаченный, сияющий, склонился надо мною и, захлёбываясь, говорил:
— Доктор! Доктор, проснись! Пустили! Послали! Проститься зашёл! Я иду! Сию минуту!
— В чём дело? Куда?
И он рассказал мне, как на рассвете его вызвали к командиру. Рядом с Медведевым сидел Стехов и молча, внимательно смотрел на него. Медведев объявил ему, что возникла необходимость послать связного к нашей группе, отрезанной националистами, чтобы вывести её, что задание очень опасное и ответственное, и что партийная организация попросила командира послать именно его.
— Это Стехов, я знаю, Стехов просил! — говорил товарищ.
— А когда же стреляться будешь? — съехидничал я.
— Ты с ума сошёл! — И он убежал.
Уже к вечеру он возвратился, прекрасно выполнив задание.
Прошло время. Товарищ этот стал одним из лучших разведчиков, образцом дисциплинированности и отваги, и выговор был снят.
Мы были уверены, что случай с выпивкой больше не повторится.
И всё же нашёлся среди нас человек, который позволил себе нарушить нашу традицию, — это был недавно пришедший к нам боец Косульников. Родом он был откуда-то с Камы. Но в какой семье рос, как воспитывался, что делал до войны — никто в отряде толком не знал. Окончил он, кажется, три или четыре класса, но был почти безграмотен и двух слов связать не умел.
В окружение он попал в самом начале войны и сразу же пошёл в «приймаки» — работал по хозяйству у одиноких женщин, толстел и обленивался с каждым днём всё больше и больше.
К нам привела его группа товарищей, бежавших из плена, проходивших через село, где он жил.
Установив, что в районе Рудни Бобровской находится крупный партизанский отряд, гестапо городка Берёзное решило выяснить численность, вооружение и задачи отряда. В окружающие сёла стали наезжать подозрительные люди и расспрашивать о партизанах. Несколько раз пытались пробраться к нам провокаторы, но безуспешно.
Командование поставило в окружающих сёлах группы-заставы, которые должны были находиться там скрытно и нести «пограничную» и разведывательную службу.
Косульников находился в группе на Чабельских хуторах.
Через неделю после того, как на хуторах обосновалась наша застава, там появилась женщина лет тридцати пяти, стриженая, в мелких кудряшках, с звенящими бронзовыми серёжками и с постоянной папироской в зубах. У неё были мужские повадки и низкий хрипловатый голос. Она поселилась у одинокой полусумасшедшей старухи и время от времени, накупив сала, яиц, молока, отвозила всё это на городской рынок — спекулировала. Фамилии её никто не знал, имени не запомнил. А прозвали её «Весёлая», так как из города она частенько возвращалась навеселе и громко пела всегда одну и ту же песню:
Костюмчик синенький и жёлтые ботиночки Зажгли в душе моей пылающий костёр.
Косульников стоял на посту во дворе хутора и мрачно глядел через плетень на дорогу. Пистолет и граната были спрятаны под пиджаком. Слегка одутловатое лицо его с узкими калмыцкими глазками казалось сонным.
Совсем не такой представлялась ему «партизанская житуха», когда он уходил в лес. Ему мерещились вольница, водка, женщины... А попал он в суровую армию со строгой дисциплиной, с бесконечным стоянием на посту, со скудным рационом и постоянным обуздыванием: не кури, не пей, не болтай с посторонними...
До слуха его донеслось громкое пение — «Весёлая» возвращалась из города. Поравнявшись с хутором, она придержала лошадь и вызывающе крикнула Косульникову:
— Скучно?
— Весело! — в тон ей ответил Косульников.
Из дома вышел худощавый парень в ватнике внакидку. Он подошёл к плетню, пристально посмотрел на женщину, что-то тихо и строго сказал Косульникову и возвратился в дом.
Косульников ещё больше помрачнел и вяло сказал:
— Проезжай, чего встала.
Женщина оглядела его крупную плечистую фигуру и, развязно посмеиваясь, проговорила:
— Как маленького держат. Поговорить не позволяют.
Косульников разозлился.
— Почему как маленького?!.. Хочу и говорю!.. А ты давай проезжай!..
И вдруг женщина, подобрав вожжи и зарывая ноги в сено, перегнулась через борт, быстро и тихо проговорила:
— Брось!.. Приходи вечером... — и проехала.
С того дня каждую ночь он ходил к ней, крадучись, перелезая через плетень, скользя на обледенелых тропинках. Она встречала его, и начинался пьяный разгул. А на печи в ворохе тряпья ворочалась и бормотала сумасшедшая старуха.
Когда потом Косульников на допросе давал показания, подробный рассказ его производил впечатление кошмара. И это повторялось каждую ночь. Водка, привезённая из города, быстро кончилась.
Однажды она встретила его скучная и зло сказала:
— Водку достань. Без водки не приходи, — и выставила.
Он вернулся в хату, где жил, обыскал все уголки, но водки не нашёл. Тогда он подошёл к спящему товарищу и вытащил у него из кармана часы.
А через час ещё с порога он сунул ей в руки часы:
— На, возьми, за водку отдай.
— Где взял?
— Мои часы.
Она усмехнулась, пожала плечами и, накинув платок, выбежала.
Через полчаса они снова были пьяны.
Он начал обкрадывать товарищей. Это заметили, стали беречься. Как-то ребята с ним серьёзно поговорили. Он присмирел. Вскоре начали жаловаться крестьяне, что у них пропадают вещи... Националисты вокруг этого раздули шумную агитацию против партизан.
Наконец однажды ночью она ему сказала:
— Уйдём. Чего ты здесь не видал! Ты почему здесь держишься? Боишься? Расскажи! Кто к вам из Рудни ездит? Что вы делаете здесь?
И он рассказал ей об отряде всё. Следующей ночью они уговорились бежать. Домой в тот вечер он возвратился пьяный, всё бормотал:
— Жить надо!.. Жрать, водку пить, баб любить... Жить!.. — и стал собирать свои вещи.
По приказу командира его арестовали и немедленно отправили в Рудню. Бросились за женщиной. Но оказалось, что на рассвете она уехала в город.
Перед садистом с накрашенными губами, в прошлом неудачным берлинским эстрадным артистом, а ныне — гебитскомиссаром господином Гинтером стояла женщина в мелких кудряшках и с пустыми глазами и рассказывала всё, что узнала об отряде полковника Медведева.
Жители городка видели, как Гинтер и она прошли в гестапо.
А то, что произошло в отряде на следующий день, подробно записано в моём дневнике, и я привожу запись дословно.
Широкая площадь в центре села. Ослепительно сверкает под солнцем глубокий рыхлый снег, пересечённый колеями и тропинками; снег белеет на крышах.
Из всех закоулков села выходят вооружённые люди, собираются в цепочки и со всех сторон выходят на площадь.
Уже весь отряд выстроен по краям площади в каре. Даже раненых, тепло укутанных, мы привели, принесли на носилках. Жители Рудни тоже собрались и молча стоят за нами. Напряжённое молчание, ожидание...
Через несколько минут быстрыми шагами на площадь вышли Медведев, Стехов с адъютантами, работники штаба. Группа остановилась в центре площади и застыла. От неё отделилась фигура, сделала несколько шагов вперёд — и голос Сергея Трофимовича ясно зазвучал в общем молчании. Он говорил о роли партизан в тылу врага, о чести советского партизана, рассказал о Косульникове, о его предательстве.
Стехов кончил.
Шесть бойцов с винтовками наперевес ввели связанного Косульникова в центр каре и поставили лицом к командиру.
Тут командир побледнел страшно, и в воздухе зазвенел его вибрирующий металлический голос:
— Косульников дважды предал родину, предал народ и свой отряд; он запятнал имя советского партизана, поставив свои шкурные интересы выше дела освобождения родины! За это Косульников приговаривается к расстрелу перед строем!
Командир твёрдыми шагами пошёл на Косульникова, остановился перед ним.
— Ложись!
Косульников, до сих пор угрюмо смотревший в землю, встрепенулся и хриплым голосом со злобой нехорошо выругался.
— Ложись! — властно повторил командир, вынимая маузер.
Приговорённый тяжело упал на колени и опустил голову. Командир медленно прицелился.
После выстрела тишина стала ещё звонче.
Никто не шелохнулся.
Вдруг тишину нарушили крики гусей и хлопанье крыльев. Все сразу задвигались. Подъехали сани, и бойцы свалили в них труп расстрелянного.
— Твёрдый человек, — с уважением говорили крестьяне о Медведеве. — С ним можно быть спокойным, бандитам спуску не даст.
Мы разошлись по домам. Я прислушивался к тому, что происходит во мне. Где моя былая чувствительность, склонность находить всему оправдание? Жалости к расстрелянному в душе моей не было. И лица моих юных товарищей были по-новому возмужалы и суровы.
Нет, никому не позволим мы пятнать чистое дело, за которое сражаемся!
1977Наша дружба с населением ширилась, крепла с каждым днём Круг наших друзей в сёлах с каждым днём становился шире. И когда испуганные нашими успехами гитлеровцы бросили против нас крупную карательную экспедицию, мы знали от населения о каждом шаге противника.
Выяснив, что каратели направляются к Рудне Бобровской, мы решили заблаговременно уйти из села, чтоб не подвергать опасности жителей.
Отряд вытянулся вдоль главной улицы, огромная толпа вышла нас провожать. Многие женщины плачут. Какая-то старушка целует бойцов, живших у неё в хате. Только сейчас видишь, как мы сроднились с ними за этот месяц.
Часть жителей ушла в лес, устроила там свой лагерь. Мы же стали маневрировать по лесным дорогам. Нам постоянно сообщали о том, где и куда движутся каратели. Гитлеровцы же двигались, как в пустыне, не находя себе ни проводников, ни информаторов. Дело дошло до того, что однажды мы довольно долго двигались рядом с ними по параллельным дорогам. При этом гитлеровцы подрывались на минах, в исступлении обстреливали кусты и завалы на дороге, а мы с удовольствием считали взрывы, подсчитывали количество подорвавшихся фашистов и с любопытством наблюдали, как метались по лесным дорогам в бессильной злобе грозные каратели, потерявшие всякое представление о нашем местонахождении.
В одной из засад мы уничтожили группу карателей вместе с их командиром. Это заставило гитлеровцев бросить бесполезную погоню и укрыться в Рудне Бобровской. Словно в издевку над ними мы тоже вернулись в наш лагерь под Рудней.
Нам сообщили, что гитлеровцы двое суток пробыли в опустевшем селе и у каждого из них на левой руке была траурная повязка.
Через несколько суток ночью в лагере раздался ликующий крик. Командир радиовзвода Лида Шерстнева будила Медведева:
— Дмитрий Николаевич! Приказ Главнокомандующего! Сталинград! Победа, товарищи!
Недвижимо, в напряжённом молчании стояли мы тёмной ночью вокруг Лиды, пока она при свете коптилки вела приём и шёпотом, отрывисто передавала величайшее известие о разгроме гитлеровских войск под Сталинградом.
Не терпелось нам узнать, что говорят о Сталинграде сами гитлеровцы. Мы поспешили запросить Кузнецова.
Работа Николая Ивановича в городе протекала совсем не так легко и просто, как могло показаться на первый взгляд. Любой день состоял из бесконечного нагромождения мелочей, каждая из которых могла обернуться смертельной опасностью.
Вот как он рассказывал мне об одном из обычных своих дней.
Рано утром он просыпается сразу, точно от удара, — и несколько минут лежит неподвижно, прислушиваясь к тому, что происходит вокруг. Затем встаёт осторожно, подходит к окну и из-под края занавески оглядывает улицу. Всё спокойно.
Теперь можно побриться, умыться... Он идёт в кухню, старается сделать это внезапно, чтоб поймать выражение лица хозяйки — не случилось ли чего за ночь, не подозревает ли она... Потом он одевается медленно, тщательно и выходит из дома. Здесь он особенно сосредоточен — не пропустить ни одного прохожего! — не следят ли за ним, не мелькнуло ли удивление на чьём-либо встречном лице — это значит что-то неладно в его внешности...
Потом в кафе встречи со знакомыми офицерами — обдумывание каждого слова, весёлый, бодрый тон, улыбка, от которой через несколько минут сводит скулы... И огромное напряжение, когда рядом звучит русская речь, — ничем не выдать, что понимает. А всё это время бешеная работа памяти — запомнить, зафиксировать каждое интересующее тебя слово, каждую подробность, из которых вырастают потом важнейшие данные...
Когда он после такого дня входил в квартирку, где жила Валя Довгер с матерью, то обычно на мгновение останавливался на пороге комнаты, резко расстёгивал крючок плаща-пелерины и, облегчённо вздыхая, швырял его на диван — словно оболочку сбрасывал.
Потом несколько минут, мурлыча под нос какую-то песенку, шагал по столовой. И, наконец, спокойный и ласковый, усаживался у стола, произносил по-русски обычное: «Ну, как дела сегодня?» — выслушивал ответ и только потом начинал рассказывать о событиях дня.
И всё же бывали ошибки.
На днях Николай Иванович в первый раз отправился с Валей на вечеринку, где должно было состояться его знакомство с несколькими гитлеровскими офицерами. Кузнецов отгладил мундир, нацепил ордена, значок ранения и явился к Вале, так сказать, в полном параде.
Они вышли на улицу, весело болтая, прошли уже квартал, как вдруг Валя, поймав чей-то пристальный взгляд, посмотрела на Кузнецова и, побледнев, прошептала:
— Скорей, в подъезд!
Николай Иванович улыбнулся и спокойно свернул в подъезд первого же дома.
— Ордена! — взволнованно прошептала она.
Оказалось, Кузнецов повесил ордена на левую сторону груди, как это было принято в Красной Армии в начале войны. Гитлеровцы же эти ордена носили справа. Этой ошибки было достаточно, чтоб они оба погибли.
Кузнецов перевесил ордена, и они благополучно прибыли на вечеринку.
В тот вечер он и узнал, что по всей Германии объявлен траур по Шестой гитлеровской армии под Сталинградом.
Известие о Сталинграде так обрадовало Кузнецова, что он на вечеринке никак не мог скрыть своих настоящих чувств. Когда новые знакомые спрашивали его, чему он радуется в столь печальные дни, Кузнецов отвечал:
— Чем больше у фюрера неудач, тем больше я верю в победу!
Это было сказано настолько искренне, что привело его новых «друзей» в восторг, и они потом говорили о Зиберте, как об исключительно преданном и неустрашимом офицере.
Помню, Кузнецов прислал нам свежий номер берлинского журнала с красочной фотографией на обложке, где фельдмаршал Паулюс, с раненой рукой на перевязи, с пистолетом в другой руке, сражается впереди своих солдат. А под фотографией подпись: «Тяжело раненный фельдмаршал взят в плен после того, как расстрелял все патроны».
Терпя поражения и на фронте, и в тылу, гитлеровцы пали духом.
Вскоре каратели ушли из Рудни Бобровской в сторону Житомира. Жители вернулись в деревню. Но мы остались в лесу — холода кончились. Февраль был тёплый, и в лесу уже веяло близкой весной.
В эти дни Москва снова прислала нам самолёты с боеприпасами. И наконец спустились на парашютах вернувшийся Лукин и с ним последняя группа отряда, остававшаяся в Москве. В составе этой группы оказались Максим Греков, некогда участник известной москвичам театральной студии Арбузова, драматурга и режиссёра, и Гриша Шмуйловский, 1977тот самый сероглазый юноша, которого я приметил ещё в Москве в ЦК комсомола.
Вечером я сидел у костра, перечитывая своего любимого «Гамлета». Вдруг за моей спиной звучный баритон произнёс на английском языке знаменитое:
— Ту би ор нот ту би... — Быть или не быть...
Я обернулся. Гриша через моё плечо читал английский текст.
— Гриша, вы знаете английский!
— Знаю немного.
Я обрадовался несказанно. Мне давно хотелось услышать, как звучит на английском эта удивительная трагедия. Я стал показывать Грише мои любимые места, и он одно за другим прочитывал по-английски.
Выяснилось, что Гриша перед войной окончил Московский институт философии и литературы и написал целое исследование о Гамлете. Работа эта сейчас хранится в шекспировском кабинете Московского Дома актёра в Москве.
Я буквально присосался к Грише с бесчисленными вопросами, забыв, что он только что прилетел, не отдыхал, не ел.
Он отвечал охотно и всё удивлялся:
— Вот уж не думал беседовать здесь о Шекспире!
Ему, как и мне когда-то, казалось, что партизан вечно рыщет по лесу с пистолетом в одной руке и с ножом в другой, и думать о чём-нибудь другом и мечтать ему некогда.
Узнав, что утром мы с Негубиным собираемся в Рудню посетить больных, он попросил взять его с собой. Я видел, с какой жадностью впитывает он каждую подробность нашей жизни, как торопится всё увидеть, узнать. Как мне знакомо было это состояние!
На следующее утро в широких розвальнях едем по последнему снегу через лес. Гриша стоит на коленях в санях, опираясь двумя руками на автомат, и поёт нам новую песню:
На рейде ночном легла тишина, И море окутал туман...
Лошади мчат во весь дух. Мокрый снег осыпается с ветвей и тает на золотистых, курчавых волосах Гриши. Он чуть улыбается, словно прислушивается к песне, к лесу, к скрипу полозьев, и как привет родины напевает:
Прощай, любимый город, Уходим завтра в море...
Красота этих минут западает в сердце неизгладимо. Гриша волнуется, глаза его широко раскрыты — ведь это начало его пути!
Село встречает нас непривычной тишиной. Не слышно собак, не видно ни гусей, ни кур у плетней. Сани вылетают на главную улицу и останавливаются у крайней хаты. К саням подходит народ, здоровается.
— Здравствуйте, товарищи!
— Ага, не забулы, прыихалы!
— А ваша больная уже здорова!
— Бабушка! — кричит Негубин сморщенной старушке. — Как внучка, не кашляет больше по ночам?
Он начал лечить её, когда мы ещё стояли в селе.
— Та нет, дай вам бог здоровья, так спит, що утром не разбудишь!
В маленькую комнату набилась уйма народу. Всех не наделить лекарствами. Но в особо тяжёлых случаях мы уделяем из скудного партизанского запаса. Как они умеют ценить это!
Входит старый мой знакомый — гадатель по картам, худой, постаревший.
— Что с тобой, друг?
— С того света возвратился, с того света!
И он рассказывает, как немцы схватили сперва его двоюродного брата, потом его и двух родных его братьев и повели на расстрел. Стоя у стены, он заметил, что двое автоматчиков о чём-то разговорились, и бросился в лес — вслед ему стреляли, но не попали. Одного брата его тяжело ранили, а тот притворился убитым и потом уполз в лес. Другой брат был убит наповал.
— Что ж, — вспоминаю я наш недавний спор, — будешь ждать, пока, по Писанию, война кончится?
Гадатель хмурит брови, лицо его темнеет от ненависти, и, сжимая руку в кулак, он говорит:
— Винтовку бы мне, товарищ доктор!
А вот и моя хозяйка. Как похудела!
— Добрый день. А Леокадии нет, в лесу она. Ох, все вы ей снитесь, всё вспоминает, какая то добрая компания! А вы, доктор, в хате у нас рубашку забыли, так она выстирала, и мы её в лес увозили с собой, чтоб не пропала.
И она передаёт мне аккуратно сложенную белоснежную рубашку.
Наперебой рассказывают нам, как гитлеровцы зверствовали в селе над теми, кто не ушёл в лес, надеясь на милость оккупантов, как отбирали последнее.
И вдруг маленькая, худенькая, замурзанная девочка смело выступает вперёд, говорит:
— А мы не боялись! Мы знали, что вы близко! — и, смутившись, прячется за спины других.
Вот подходят к нам старик со старухой. Приехали на приём издалека — день нашего приезда был заранее известен.
— Пан... э, товарищ доктор! — смущённо говорит старик. — У моей старухи, извиняюсь, спина болит, у кряж вступило. Може, того, як-небудь, щоб полегчало...
— А давно болит?
— Та вже третий год. То думали — бог с ним, с тем кряжем, всё одно помирать. А тут, бачимо, Гитлера скоро геть — значит ещё поживём. Значит, и до доктора можно... Так?
— А почему думаешь, что скоро Гитлеру конец?
— Та по всему видно, товарищ доктор!
Получив лекарство, старик горячо благодарит, вынимает из кошёлки сверток, увязанный в полотенце, и подаёт нам.
— От спасибо вам!
Разворачиваю. Килограмма два сливочного масла! Впервые почти за год вижу я желтоватое, упругое, в капельках воды сливочное масло. А какой запах свежих сливок идёт от него! Это после конины и овсяной болтушки! Горло сжимается, язык распухает от желания лизнуть. Негубин сурово смотрит в сторону и тоже глотает слюнки. А как оно может пригодиться в отряде раненым! Но вот мы с Негубиным переглянулись. Мне приятно, что мы с ним заодно. Нет, за лечение мы не берём никакой платы, ни под каким видом. Принцип дороже всего. В эту минуту я не понимаю, что может разделять меня с Негубиным. Почему между нами вражда?
— Забирай, отец, забирай домой. Или вот детям лучше отдай, — говорит он.
— Що ж, значит, брезгаете? — обижается дед.
— Эх ты, старый! — весело кричит ему с порога молодая женщина. — Так ты, певно, здалеку прыихав, що плату прывиз! Хиба не знаешь, старый? Тут у нас власть-то своя, советская!
Я взглядываю на Гришу. Он стоит у двери. В глазах его удивление и радость.
— Да ну? — растерянно улыбается старик и сует масло в руки замурзанной девочке. — От так, так! Скажи ты! Расскажу у нас на селе. Значит, советская власть?
— Советская, диду, советская! — весело кричат ему со всех сторон.
БОЛЕЗНИ АТАКУЮТ
К нам 1977потянулось население — потянулись все, кто хотел активно бить оккупантов. Таких становилось всё больше и больше. Мы уже не могли принимать всех, и многих переправляли в другие партизанские соединения.
Отряд вырос вчетверо — теперь нас больше трёхсот человек. Москвичи рассредоточились, многие стали командирами взводов, рот.
1977Базанов командует первой ротой. В нашем отряде, кроме командира разведки Вали Семёнова, есть ещё один Семёнов — Виктор. Молчаливый, исполнительный, он старше Валентина лет на шесть, и его называют «папашей». Он командует второй ротой. Третьей ротой командует подрывник, старший лейтенант Маликов. Высокий, плечистый, с рыкающим голосом, он умеет бесшумно и ловко проползти к насыпи, молниеносно и точно поставить мину и затем хладнокровно сутками выжидать подходящий эшелон. А ходит он, как машина: восемь километров в час, по шесть часов, не отдыхая.
Но скоро роты распухают настолько, что превращаются в батальоны.
Мои планы борьбы с заразными заболеваниями путём изоляции отряда от населения полностью провалились. Медведев был прав, такая изоляция оказалась невозможной. Нужно было искать другие формы профилактики.
А чем больше приходило в отряд новых людей, чем больше новых мест проходили мы, тем чаще подвергались мы атакам различных болезней. Лекарств у нас не было почти никаких. И приходилось частенько обращаться к средствам народной медицины.
Очень трудной проблемой для нас оказалась борьба с сыпным тифом. Тиф, едва окрепли наши связи с населением, стал для отряда реальной угрозой. В первые месяцы, когда к нам приходили новые люди по одному, по двое, мы заставляли их хорошенько мыться в наших банях, прожаривать одежду у костров, проглаживать её раскалёнными утюгами. Вначале вместо утюгов мы гладили обухом топора. Очень уж грязную одежду попросту сжигали.
Бани сперва строили лёгкие: круглая загородка из кольев и ветвей, вода греется в большой железной бочке, установленной на камнях в центре, в огне костра.
Потом шалаши стали утеплять: сужать дымоходное отверстие, снаружи стены закидывать слоем земли. В самой бане появились низенькие скамеечки из коротких жердей, уложенных на вбитых в землю рогатках.
Любители даже слегка парились, плеская на раскалённые камни водой.