Сравнение изданий книги
«Записки партизанского врача»
Что будет, если сравнить издание книги «Записки партизанского врача» 1956 года с переработанным переизданием 1977 года? За счёт чего книга стала тоньше? Какие правки были внесены, и не поработала ли над ней цензура? Проверим это в нашем материале...
Объявлялись посажёные родители. Затем в центре лагеря выбирали пенёк, вокруг которого трижды обходили молодожёны, словно присягая партизанским законам. Я брал на себя функцию загса и выдавал им справку о браке. А вечером 1977командир, если было спокойно, 1977разрешал выдать молодым по «сто грамм». Долго сидели гости у костра в шалаше радиовзвода, и радисты дружным хором «отпевали» очередную подругу, которую всем взводом выдавали замуж.
Восемь свадеб справили партизаны в Ровенских лесах.
Перед войной многие мои сокурсники повыходили замуж и поженились. Когда после войны я вернулся в Москву, то узнал, что некоторые из них разошлись. Люди были разными, и любовь — не настоящей.
А вот партизанские свадьбы оказались неизмеримо прочнее. Все восемь пар счастливо живут и сейчас. У многих есть дети... Комразведки Валя Семёнов, которого я часто встречаю, недавно, смущаясь, сознался, что жена его, радистка Валя Осмолова, скоро подарит ему второго ребёнка. Мальчик у них уже есть, и его назвали Валей.
— Если будет девочка, — мечтательно говорит Семёнов, — непременно назовём тоже Валей. Четыре Вали в одной семье!
Товарищи в шутку всё семейство Семёновых называют «Трали-Вали».
Те, у кого семьи остались за линией фронта, смотрели на счастливых молодых и думали о доме.
Наши подрывники оседлали все железнодорожные пути вокруг Ровно. Не проходило недели, чтоб на какой-нибудь дороге не гремел взрыв. Уже не один десяток эшелонов спущен под откос.
Оккупанты забеспокоились. Кузнецов сообщал, что ровенское начальство получило нагоняй из Берлина.
И вот в мае сорок третьего года три вражеские автомашины с радиопеленгаторами под сильной охраной появились на дорогах недалеко от лагеря. Гитлеровцы попытались засечь работу нашего радиопередатчика и определить месторасположение лагеря.
Передачи пришлось вести далеко в стороне от лагеря, чтоб навести врага на ложный след.
Саша Базанов, назначенный начальником штаба вместо Пашуна, оставшегося с группой в старом лагере, наметил маршрут для радистов протяжённостью около восьми километров. Вести радистов было поручено Чёрному. Когда группа вернулась, радисты стали подшучивать над Базановым — вместо восьми километров до назначенного места оказалось добрых шестнадцать.
— Да что вы мне говорите! — волновался Базанов. — Туда идёт прямая просека, я сам её проходил. Восемь километров. И по карте так. Чёрный — опытный разведчик. Вы ошибаетесь.
А вечером Чёрный мне сознался:
— Понимаешь, иду я по просеке впереди группы. Дорога знакомая, безопасная. И вспомнил Москву. Жену вспомнил... Представил себе, как Нина пришла из института. Сидит за столом, учебник читает. Лампа настольная горит... Чёрт его знает, как я свернул на другую просеку, даже не заметил! Пришлось потом круга дать. Ну, я, конечно, не показываю вида, что заблудился. Неудобно, понимаешь, — опытный разведчик! А на обратном пути, чтоб они не заметили, что путь в лагерь вдвое короче, чем от лагеря, я, под предлогом, что ещё долго идти, у самого поста устроил длительный привал. Потом потаскал их вокруг лагеря и, наконец, привёл.
Я тоже ловил себя на мыслях о доме... Перелистывая свои партизанские дневники, нашёл в записях той весны своё маленькое стихотворение, обращённое к жене.
Отпылают зарева наших пожаров, И какая над миром раскинется синь! Разбредутся по миру влюблённые пары... Соловьём будет ворон свистать под чинарой, И сиренью запахнет полынь! Только молодость нашей любви Сиротой прошагала дороги свои.
Но грусть — не уныние. И в часы отдыха или вынужденного бездействия мы не унывали.
Сергей Трофимович вырезал ножом из ольхи целый комплект шахмат. Кусок разлинованного картона превратился в шахматную доску. И началось массовое увлечение шахматами.
В это время рядом с нами в течение нескольких месяцев действовал партизанский отряд подполковника Прокопюка. Врачом у них был Виктор Стрельников, тоже прилетевший из Москвы. Мы познакомились ещё в Москве. И теперь я всегда бывал рад, когда он приезжал к нам, и часто ездил к нему. В трудные минуты мы советовались, помогали друг другу. У нас у обоих было мало опыта, и вдвоём было легче. Виктор знал много народных украинских песен, напевал их приятным тенором, подыгрывая себе на гитаре.
Виктор рассказал у себя в отряде о наших шахматистах. И в один из летних дней 1943 года, в глухой чаще лесов Ровенщины, недалеко от столицы фашистских оккупантов, писавших в листовках, что партизаны уже окончательно истреблены, а одиночки, как звери, бродят по лесам, состоялся шахматный турнир между двумя партизанскими отрядами.
На солнечной полянке на поваленных деревьях сидят друг против друга десять пар, между ними на спиленных чурбаках — доски из берёзовой коры, на досках — шахматные фигуры. У первой доски с нашей стороны — комбат Маликов, с противоположной — радист соседнего отряда Борис. Он высоченного роста, скрючившись, положив на колени маузер, обдумывает ход. Маликов, передвинув фигуру, бродит среди играющих.
У второй доски Базанов, проведя ловкую комбинацию, весело подтрунивает над опешившим партнёром. У третьей доски — Стехов, спокойный, серьёзный. То и дело прибегает адъютант командира узнать, как идёт турнир.
Четвёртая доска пуста. Ждут Гришу, который должен вернуться с разведки. И действительно, скоро Гриша, раскрасневшийся, вспотевший, вбегает в лагерь, докладывает командиру, и с автоматом в руках мчится к своей доске — он опоздал на полчаса. Хорошо, что у нас нет контрольных часов и ему не грозит цейтнот.
На другой же день в газете появляются отчёт о турнире и дружеские шаржи на участников.
Однако гитлеровцы после неудачной попытки с радиопеленгаторами продолжали усиленно искать нас.
К этому времени Валя Довгер уже обосновалась в городе, сняла квартиру, прописалась и даже поступала на работу — помогли старые знакомства.
Кузнецова — Зиберта она представляла знакомым как своего жениха.
— Мы повенчаемся после войны и укатим в Пруссию, в поместье его отца, — рассказывала она «подружкам».
«Подружки» эти спутались с гитлеровскими офицерами, и через них Кузнецов приобрёл множество новых знакомых в военных кругах в городе. Он-то и сообщил нам, что гитлеровцы продолжают поиски партизан и готовят против нас карательную экспедицию. Они выпустили листовки с угрозами по адресу тех, кто помогает партизанам. 1977В листовках гитлеровцы называли нас дикарями, варварами, лесными людьми.
Наблюдательный самолёт «рама», ровно жужжа, низко кружит над лесом. Наблюдатель в кожаном шлеме, перегибаясь через борт самолёта, вглядывается в зелёный ковёр пышных лиственных крон. Где же эти таинственные партизаны, «вальдлейте» — лесные люди? Где они прячутся, как живут?
Вероятно, они запуганы, загнаны, подавлены непобедимыми солдатами Гитлера...
Чуть ли не цепляясь колёсами за деревья, «рама» медленно кружит, пролетает над большой поляной... Что это? Наблюдатель трёт глаза, снова смотрит... В центре поляны натянута сетка, по обе стороны бегают, прыгают люди, над ними взлетает мяч, по краям поляны тоже люди... Да это же играют в волейбол! Наблюдатель тычет в спину лётчика, «рама» делает круг над поляной.
Чужая, непонятная, независимая жизнь приоткрылась гитлеровцу. Что это за люди, которые ведут себя здесь как дома, в то время когда он, завоеватель, чтоб остаться в живых, не взорваться на мине, должен с утра до ночи носиться над лесом, дрожать по ночам от страха в холодной постели... В трусливом бешенстве он вываливает за борт ящик авиабомб.
Пулемётная очередь веером запылила у моих ног. Большая чёрная капля, оторвавшись от самолёта, падает вниз. Глухой взрыв, срезанные ветки летят во все стороны, ещё взрыв, ещё... Мы, стоя за деревьями, спокойно наблюдаем — в лесу такая бомбёжка не страшна, стволы укрывают от осколков. Единственная наша потеря — это кастрюля с супом, в которую угодила бомба.
1977А волейбольный матч был великолепный! А у нас волейбольный матч! Всё по правилам: и сетка, сплетённая ранеными, и мяч, принесённый разведчиками из города, и болельщики — представители двух соседних партизанских отрядов. Медведев и 1977командир соседнего партизанского отряда Прокопюк сидели тут же, и каждый отчаянно болел за свою команду. Жаль, не доиграли, пришлось отойти метров на пятьсот и стать лагерем в более густом месте.
Застрельщиком во всех спортивных начинаниях был Саша Базанов. Однажды он разбудил меня утром, бросая в меня кусочками коры:
— Доктор, вставай! Солнышко светит! Вставай, доктор!
Я протёр глаза и вскочил. Солнце сверкало в каждом зелёном листочке, золотило весёлую мошкару над полянкой, а на полянке, облитый горячим солнцем, в майке стоял Базанов и, ласково улыбаясь, говорил:
— Доктор, зарядочку! А? Маленькую. Лёгонькую.
— Какую зарядку?!
— Обыкновенную. Откройте форточку. Переходите к водным процедурам. А?
— Ты что! Нас же засмеют! И потом здесь, в тылу врага, когда ежесекундно...
Базанов начинает злиться:
— Ты кто, доктор или старый подагрик? Кто это на медосмотре хлопал меня по плечу и уверял, что придётся меня на руках таскать? А получается обратное?
Ну, короче говоря, через несколько минут я, сняв гимнастёрку, лёгкой рысцой трусил за Базановым по лагерю. Сначала партизаны ничего не поняли: куда это бегут в майках, с оружием в руках начштаба и врач? И так странно бегут, не спеша, высоко поднимая коленки!
Первым понял Лукин. Он побагровел, сжал руками живот, словно боясь лопнуть, и, запрокинув голову, издал горлом булькающую трель — полноценно рассмеяться у него уже не хватило сил.
Вскоре изо всех нор и шалашей на нас глядели ухмыляющиеся лица, неслись ободряющие возгласы:
— Галопом, галопом! Доктор, давайте кульбит!
— Базаныч, переходи на вольные движения!
Саша невозмутимо протащил меня через весь лагерь, затем на центральной полянке поставил лицом к себе, и началось:
— Вправо! Раз, два, три, четыре! Влево!.. Вверх! Вниз! В стороны, вместе! В стороны, вместе!..
Саша Базанов перед войной окончил институт физической культуры, был прекрасным гимнастом и педагогом.
И он провёл свой первый образцово-показательный урок блестяще. Уже на другое утро на подготовительной пробежке мне в затылок прерывисто дышал Папков. Через два дня нас было уже восемь человек. Лукин нарочно просыпался пораньше, чтоб не пропустить приятного зрелища.
— Понимаете, — говорил он, — смех натощак регулирует пищеварение!
А на третий день, едва мы выстроились в затылок, подошёл Лукин и, похохатывая, проговорил:
— Смешно! Партизаны! В километре — немцы! И вдруг — утренняя физзарядка! После войны рассказать — не поверят! А ну-ка, дайте и я это... для смеха... пристроюсь...
— Очень приятно, — вежливо изогнулся я, — у меня как раз разладилось пищеварение!
Лукин строго оборвал меня:
— Прекратить посторонние разговоры!
Потом мы стали солидной командой выбегать на полянку к посту и заниматься там. Один Фролов не соблазнился нашей физкультурой и стойко держался недели полторы. Мы поймали его на том, что он делал зарядку в одиночку. Тогда он заявил, что в одиночку ему легче сосредоточиться. Повертев головой три раза влево и три раза вправо, удовлетворённо крякал и шёл умываться1977, — это он называл зарядкой.
Мы же добились изрядных успехов и даже научились, изгибаясь, без рук, грудью падать лицом в траву.
Однажды в такой момент за ближайшим постом раздалось несколько выстрелов. Саша, как был в майке, схватил автомат и бросился туда, Ступин и Папков за ним. Произошла короткая перестрелка. Оказалось, что несколько полицейских, в поисках партизан, заметили наши яркие майки, наткнулись на пост. С тех пор нам запретили вылезать к посту.
Как-то мы с Базановым подготовили шуточный дуэт. Вечером, когда все собрались вокруг костра, круглолицый Саша в платочке и пёстром сарафане исполнил весёлые куплеты на темы дня, почему-то на мотив песенки Трике из «Евгения Онегина». Потом мы сыграли сцену Онегина и Татьяны из последней картины оперы, причём Гриша изображал оркестр, пел, свистел и гремел крышками от кастрюль. Саша — Татьяна пел мне, коленопреклонённому, приблизительно следующее:
Ах, доктор, встаньте, я должна Вам объясниться откровенно. Ах, доктор, помните ль тот час, Когда в лесу, в санчасти нас Судьба свела, и так смиренно Таблетку выкушала я?..
Потом вышел к костру Максим Греков и, тряхнув чубом и взявшись правой рукой за ремень, прочитал стихи Багрицкого о гражданской войне:
Справа наган Да слева шашка, Цейсс — посерёдке, Сверху — фуражка... А в походной сумке — Спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак...
В тот раз у костра не было Кузнецова, не то непременно вытащили бы и его и заставили прочесть его любимую «Песню о Соколе». Но Кузнецов был в Ровно и напряжённо работал. Мы знали, что Вале вручили повестку о мобилизации на работу в Германию. Нужно было спасти нашу разведчицу и в то же время оставить её в городе. И Кузнецов не смог приехать к нам на праздник. Он готовился к тому, чтобы с помощью знакомых офицеров попасть на приём к наместнику Гитлера на Украине, гауляйтеру Восточной Пруссии, главному палачу украинского народа Эриху Коху.
Ночью, после первомайского праздника, возвращаясь от раненых к своему шалашу, я увидел Гришу у костра перед штабом. Он что-то быстро писал на листках бумаги. Я разобрал первую строчку: «Он был ранен в самом начале боя».
— Ты пишешь рассказ, Гриша? О чём?
Он с трудом отвлёкся от своих мыслей.
— Я должен написать. Обо всём, что здесь происходит. О каждом. Должен. Ты понимаешь, я чувствую это как необходимость, как обязанность. Ты подумай, пройдёт время, нас не будет — одних раньше, других позже... Но то, что мы делаем, что несём в сердце, что рождается здесь, в боях, вместе с нами, — это не должно погибнуть... Это должно войти в сердце потомков, как частица их духовного богатства. В этом смысл наших страданий и радостей...
Гриша помолчал, потом протянул мне самодельную тетрадь в чёрной папке, скреплённую скоросшивателем.
— Знаешь, что это?
— Нет, впервые вижу.
— Это сделал Базанов. В отряде уже нет ничего для чтения. Всё, что было, зачитано до дыр. И он придумал: составить сборник. Мы должны вписать сюда всё любимое, что помним наизусть. И будем давать ребятам читать.
Я раскрыл тетрадь. На первой странице было написано рукою Саши, как эпиграф, четверостишие из Безыменского:
Только тот наших дней не мельче, Только тот на нашем пути, Кто умеет за каждою мелочью Революцию мировую найти!
— Вот впиши и ты сюда, что помнишь. Иди, я буду работать.
И он снова склонился над листком.
Нет, не знали, не понимали нас фашистские людоеды, когда обрушили на нас огонь, бомбы, пытки, смерть. Не дрогнула родина. Потому что самой неприступной крепостью оказался советский человек. И когда я задаю себе вопрос — почему? — я вспоминаю моих товарищей в те дни, когда в самые тяжёлые минуты они оставались людьми. Людьми с лучшими человеческими стремлениями, чувствами, мыслями, людьми светлого разума и чистого сердца.
ЧТО ТАКОЕ ПОДВИГ
Из города приехал Кузнецов. Он сумел добиться приёма у Эриха Коха, сидел в его кабинете, говорил с ним... Кузнецов должен был при малейшей возможности стрелять в Коха. Но он не стрелял.
Мне Кузнецов рассказывал об этом посещении не многословно, хмурясь, глядя в землю:
— Подъехали мы к замку в экипаже. Пропуск был готов. Едва вошли в приёмную, вызвали Валю к Коху. Она пробыла там недолго, и позвали меня. Я вошёл в кабинет. Громадная комната. В противоположном углу сидит за столом толстый, рыжий, с рыжими усиками, с заплывшими свиными глазками Кох. Крикнул ему: «Хайль Гитлер!» Он ответил. Хотел прямо пойти к столу, выхватить из кармана пистолет... Два эсэсовца тут как тут, кресло подставляют, усаживают среди комнаты. Пёс лежит перед креслом, овчарка дрессированная... Соображаю: в наружном кармане платок, вытащу его, а обратно положу в карман брюк, где пистолет; выхвачу пистолет и выстрелю. Но едва вынул платок, как овчарка зарычала и бросилась ко мне. Эсэсовец положил руку на плечо, говорит: «Здесь не полагается шевелиться». Двинуться не давали! Ну, скрипел, скрипел этот Кох своим противным сиплым голосом. Обрадовался, что мы земляки — оба из Восточной Пруссии... Так и нахлестал бы его по жирным щекам!.. Я ему понравился. Я ведь такое расписал, когда рассказывал про свои подвиги в боях во Франции! Валино заявление подписал, оставил её в Ровно и даже велел предоставить ей работу в рейхскомиссариате!
Я видел, что Кузнецов недоволен мирным исходом своего посещения.
На наши вопросы он отвечал одно: «Это было неразумно!»
Все, кто были посвящены в дела Кузнецова, в те дни только и говорили об этом событии. И все обсуждали вопрос: мог или не мог стрелять Кузнецов, не сробел ли он в решающую минуту. Я 1977знал обстоятельства дела и верил, что он не мог и не должен был стрелять.
— Что такое подвиг? — говорил Гриша. — Что нужно человеку, чтобы пожертвовать жизнью? О чём он думает в последние секунды своей жизни? Ведь не говорит же он в это время себе высокие слова о патриотизме?
Мы перебирали наших товарищей, погибших и живых. Вспомнили Приходько.
— Может быть, в такие минуты лучше совсем ни о чём не думать? — вмешался Ступин.
— Или, наоборот, твёрдо верить в то, что есть возможность спастись? — добавил я.
Ступин напомнил нам об Арсеньеве.
— Вот этот человек жаждал совершить подвиг!
Недавно нам сообщили по радио, что Арсеньев нашёлся. Он прибился к маленькой группе десантников, с которой мы встречались под Рудней Бобровской. В связи с тем, что мы далеко ушли, он просил у командира разрешения остаться в той группе. Командир разрешил. Нам передавали, что Арсеньев там верховодит, совершает исключительные по смелости диверсии на железных дорогах.
Я рассказал, что ещё тогда не поверил в случайность его пропажи.
— Думаешь, он нарочно ушёл? — спросил Гриша.
— А может быть, честолюбие как раз и есть та сила, которая помогает совершать подвиги? — воскликнул Ступин.
А к вечеру того же дня на повозке вскачь примчался к нам Арсеньев. Бледный, страдальчески скривив губы, вошёл он в шалаш санчасти, сжимая правой рукой окровавленную левую. Но кисти левой руки не было. Мы сделали ему операцию, уложили. Он не отвечал на вопросы.
Только на следующий день рассказал Арсеньев, как, бравируя, показывал он в селе крестьянам фокусы с миной, как хвастал своим бесстрашием и умением, и мина взорвалась у него в руке.
Окончив рассказ, он отвернулся и лежал притихший, задумчивый.
Через неделю он встал. Как-то я застал его за тем, что он учился рисовать.
— Зачем это тебе, Арсеньев?
Он улыбнулся.
— Ведь редакция переехала в санчасть, я буду оформлять вам газету, доктор. Чтоб не сидеть без пользы, иждивенцем...
И, помолчав, ещё сказал:
— Мне раньше казалось, что всё вокруг, даже война, существует для того, чтобы мне отличиться...
Когда в конце войны Арсеньев отправлялся с группой раненых через линию фронта, он пожал мне руку и очень серьёзно сказал:
— Я, доктор, теперь совсем другой человек. Правда. После войны увидите.
Он не солгал. Теперь он — молодой учёный и на правильном пути.
— Так что же такое подвиг? — всё не унимался Гриша, задавая этот вопрос каждому и не получая ответа. Я знал, почему это мучает его. Ему не давалось окончание рассказа.
— Человек совершает подвиг, — говорил Гриша, показывая стопку исписанных листков. — И я не могу этого описать. Не переживал, не знаю. Какие мысли мелькают у него в последние секунды жизни? Какая из этих мыслей ведёт его на смерть? А может быть, подвиг — это бессознательный поступок?
Я не знал, как ему помочь, мне казалось невозможным постичь эту великую тайну. Но Гриша не сдавался.
— Мы меняемся. С каждым днём. В нас всё время рождаются и воспитываются новые качества. Так, может быть, подвиг — это логический результат этих перемен. И если бы подсмотреть хоть один момент, звено в этом процессе — рождение нового качества, увидеть причину, породившую в человеке новое, — тогда я пойму всё последующее до конца, и напишу, непременно напишу!
Украинец Левко Мачерет ещё в Москве обращал на себя внимание постоянной восторженностью. Во время тренировочного прыжка с парашютом он повис на высокой сосне. Его с трудом сняли. Он исцарапался, ушибся, устал. Но когда я спросил его о самочувствии, этот худенький паренёк с тонкой шеей и густо вьющимися золотистыми волосами гордо вскинул голову, синие глаза его заблестели, и он воскликнул:
— Я счастлив, что повис на сосне!
Мы рассмеялись. Он обиделся. Но не переменился. Когда в тылу врага выпадал тяжёлый переход под проливным дождём, по колено в грязи, и Левко выбивался из сил, кланяясь на каждом шагу, чтобы вытащить трёхпудовый сапог, — на предложение сесть в повозку он так же вскидывал голову и так же горячо восклицал:
— Я люблю идти под дождём и по грязи!
А стоило Левко с подразделением попасть в село, как он немедленно собирал кучу стариков и детей и произносил пылкую речь о патриотизме. Потом, в лагере, он рассказывал:
— После моей речи они готовы были пойти в бой!.. Голыми руками...
— Карась-идеалист! — насмешливо бурчал Папков.
— Нет, не карась! — выходил из себя Левко, краснел и тряс шевелюрой. — Пустите меня одного по сёлам — я армию приведу!..
Нужно сказать, что речи Левко действительно говорил замечательно — всем сердцем, и крестьяне любили его слушать.
И как-то так повелось, что в трудное и опасное дело Левко не посылали — берегли. А его это терзало. Он просился в каждую разведку, в каждый бой, подсылал к командиру ходатаев. Но Медведев неизменно посмеивался:
— Ну куда там нашему ребёнку — рано ещё! Пусть подрастёт!
И Левко в ярости топал ногой и со слезами на глазах говорил:
— Чёрт меня догадал в двадцать лет выглядеть младенцем! Я же студент первого курса! Вот отращу усы!..
Но усы у него не росли.
1977В середине июня 1943 года Однажды Мачерет упросил наконец командира послать его с разведчиками на наш «зелёный маяк».
Зелёным маяком называли мы пост в лесу у самого города Ровно, где постоянно дежурили разведчики. Отсюда уходили в город наши люди, сюда приходили на связь городские подпольщики.
Дежурство на маяке было чрезвычайно опасным. Вокруг рыскали полицейские группы, националисты выслеживали наших связных, стреляли в них.
Меняя места маяков, мы иногда были вынуждены располагать их очень близко к городу и почти на голом месте, откуда при нападении уйти мудрено.
Собираясь в поход, Левко очень волновался. Он без конца расспрашивал у бывалых разведчиков о маяке, неестественно громко смеялся над своим волнением и всё повторял, что хочет себя испытать.
Вернулся он через несколько дней, и было в нём для нас нечто новое, что поразило сразу при встрече. Левко не бросился к нам, как обычно, не стал с первых же слов сыпать восторженными словами обо всём вперемежку — о природе и о людях, о стихах и о своих размышлениях... Он крепко пожал нам руки, спросил о новостях в отряде.
Мимо проходил Валя Семёнов.
— Ну, как новый разведчик? — остановил я его.
— Всё нормально, — с непроницаемым лицом ответил Валя и прошёл.
Гриша не сводил глаз с Левко. Он взял его за руку, отвёл в сторону и попросил рассказать всё, что было с ним на маяке, всё без утайки.
И Левко искренне и просто рассказал нам всё.
Вот как предстало нам испытание Мачерета.
До маяка разведчики добрались благополучно, и вот уже несколько часов лежат они в душных зарослях орешника, поджидают городских подпольщиков.
Лунная ночь. В просветах ветвей чернеет проезжая дорога, которая как раз здесь переходит в асфальтированное шоссе — город совсем близко. Из города то и дело доносятся одиночные хлопки выстрелов, иногда разгорается беспорядочная, непонятная стрельба, и тогда кажется, что масса города наползает из темноты и вот-вот навалится, и выстрелы чудятся уже рядом и вокруг...
Левко в десятый раз спрашивает, который час. Подпольщики опаздывают. По договорённости они должны были прийти с вечера, чтоб за ночь вместе с разведчиками пройти открытую часть пути до лесного массива; на день маяк переносится в лес. Но вот уже ночь на исходе, а их нет.
Левко без конца ворочается, поднимает голову, прислушиваясь и всматриваясь в темноту, на всякое похрустывание ветки вскакивает и, наконец не выдерживая, подползает к командиру группы Вале Семёнову.
— Слушай, командир, может, они совсем не придут?
— Может быть, — спокойно отвечает Семёнов.
Левко несколько минут молчит. Но не в силах больше бороться со страхом, которого стыдится, который презирает в себе и который, как холодная змея, вползает в грудь, он жалобно говорит Семёнову:
— Так, может, нам отойти? Скоро рассвет. Здесь останемся — без пользы погибнем.
— А если они придут сюда через минуту после нашего ухода? — спрашивает Семёнов, повернув голову к Мачерету и внимательно всматриваясь в его лицо. — В город им возвращаться нельзя — за ними следят. В лагерь дороги не знают. Оружия нет. Бросить их здесь?
И так как Левко не отвечает, Семёнов, в свои двадцать три года уже опытный разведчик, знающий, что такое волнение и неопытность новичка, отползает немного назад и устраивается рядом с Мачеретом. Висок к виску, опираясь подбородком о приклад автомата, он тихим шёпотом начинает разговор:
— Ничего не поделаешь, браток, будем ждать до последнего. К тому же время ещё есть. А знаешь ли ты, что недавно подпольная комсомольская организация соседнего городка чуть не погибла? Все пятьдесят семь человек!
— Нет. Как же это?
— Провал был. Те самые подпольщики, которых мы ждём, сообщили о провале местным партизанам. И чтоб спасти организацию, один паренёк семнадцати лет пожертвовал своей жизнью.
— Нарочно?
— Да, сознательно отдал жизнь.
— Расскажи, — просит Мачерет.
И Семёнов рассказывает, не торопясь, со всеми подробностями, историю подвига семнадцатилетнего комсомольца Серёжи.