Сталинка

Сравнение изданий книги
«Записки партизанского врача»

Автор:А. Цессарский,1956г.

Что будет, если сравнить издание книги «Записки партизанского врача» 1956 года с переработанным переизданием 1977 года? За счёт чего книга стала тоньше? Какие правки были внесены, и не поработала ли над ней цензура? Проверим это в нашем материале...

Внимание! Перед прочтением желательно ознакомиться со статьёй о разделе «Цензура»

В последние дни он особенно как-то весь внутренне собран. Как перед прыжком. По утрам на стоянках уходит к посту и с незаряженным пистолетом подолгу тренируется — целится и стреляет быстро, навскидку.

— Да, дорогой друг, скоро я надену немецкий мундир и пойду в город. Это не то, что в Москве, у себя в комнате, по три часа прохаживаться в немецкой форме, чтоб привыкнуть. Как оно там будет?

И его губы сжимаются плотнее и светлые глаза холодеют.

1977

Несколько раз Кузнецов обращался к командиру с просьбой разрешить ему показаться местным жителям в форме обер-лейтенанта. Командир неизменно отказывал, считая это неоправданным риском, неосторожностью. Кузнецову же это казалось необходимым.

— Психологический парадокс! — объяснял он мне своё состояние. — Что может значить впечатление какого-нибудь сельского дядьки, который при виде немецкого офицера вообще потеряет способность видеть и понимать! Отлично сознаю. И в то же время чувствую, как мне это нужно для внутреннего спокойствия, уверенности в себе. А командир смеётся: «Вы, говорит, может, и в тринадцатое число верите?»

А я тогда про себя решил, что так оно и есть, что у Кузнецова есть свои заветные приметы и запреты, как у каждого из нас; вероятно, загадал: пройдёт в первый раз маскарад удачно, значит, и дальше повезёт. То, что Кузнецов, отлично умевший печатать на машинке, предпочитал, чтобы документы для Пауля Зиберта печатал исключительно я, пусть даже под его диктовку, я тоже относил к его приметам. «У вас лёгкая рука, доктор!» — говаривал он мне, но только при этом почему-то странно как-то посмеивался и щурил глаза.

Рука у меня действительно была «лёгкой»: я печатал документы всем нашим разведчикам и за два года ни один документ не подвёл. Помню, как при первой встрече завидовал нашей канцелярии начальник ковпаковской разведки Пётр Петрович Вершигора. Когда же мы через несколько месяцев повстречались вторично, Вершигора с удовлетворением говорил нам:

— Теперь у меня своя канцелярия! Раздобыли отличный немецкий документ, мои хлопцы делают с него фартовые копии.

Профессиональный интерес, конечно, погнал нас к ковпаковцам — посмотреть. Признаюсь, мы испытали огромное удовольствие, увидев в шалаше разведки трёх хлопцев, которые, высунув языки, тщательно копировали документ, изготовленный нами и подписанный Лукиным.

— Я же говорил, что у вас лёгкая рука! — говорил Кузнецов, когда я рассказал ему об этом посещении. Потом он помолчал и будто без всякой связи добавил: — Странно, мне необходимо знать, что документы мои изготовлены где-то, кем-то — не мной... Что вот эти пальцы не имеют касательства к напечатанному...

Я не обратил внимания на его слова. Ведь тогда я ещё мерил Кузнецова обычной меркой. Я был горд: Кузнецов верит в меня, как в талисман! На войне, где смерть всегда рядом, есть, видно, у человека эта потребность в создании для себя талисмана, который в самом крайнем случае вывезет.

Я вполне сочувствовал Кузнецову в его стремлении показаться местным жителям в немецком мундире. И когда он придумал для этого трюк, я с восторгом согласился принять в нём участие.

Приближаясь к Ровно, мы много маневрировали, старались обходить сёла, чтобы не привлечь внимания гитлеровцев. Но в один из переходов на нашем пути оказалось большое село, миновать которое мы не могли: кругом непролазные болота, а у нас уже солидный обоз с ранеными. Как пройти незаметно через село, когда собаки лают и мальчишки шныряют? Вот тут-то Кузнецов и предложил план, дававший ему возможность хоть частично проверить себя в качестве немецкого офицера.

Вот этот несложный план. Глухой ночью отряд проходит через село, не скрываясь, а наоборот, с шумом и грохотом, изображая немецкую воинскую часть. Для этого впереди в полной форме со всеми регалиями шагает обер-лейтенант Пауль Зиберт, а в хвосте колонны следует доктор, и оба они на ходу громко перекликаются по-немецки. Остальные молчат. Если даже кто-нибудь посторонний и окажется на пути, при виде немецкого офицера удерёт за версту. Жители притаятся в хатах. А отряд благополучно пройдёт, обманув и жителей и гитлеровскую разведку.

Медведев согласился.

И вот глухой, безлунной ночью отряд выстроился на лесной опушке. Впереди чернеет село. Тишина стопудовая — дышать трудно. Почему-то ужасно волнуюсь. Вдруг, как удар в сердце, — звонкий, металлический голос Кузнецова-Зиберта:

— Форвертс! (Вперёд!)

Шевельнулась, двинулась тёмная колонна, заскрипели повозки, глухо застучали лошадиные копыта. Сдавленным, срывающимся голосом чересчур громко кричу:

— Шнеллер! (Быстрее!)

Мы идём по широкой улице будто вымершего села — ни огонька, ни собачьего лая. Кузнецов то и дело выкликает различные немецкие команды. От волнения не могу вспомнить ничего, кроме этого дурацкого «шнеллер», и на все его вопросы и приказы кричу всю дорогу одно и то же:

— Шнеллер! Шнеллер!

Наконец, никого не встретив, выходим за околицу, не сбавляя шага, проходим километров пять и останавливаемся. Вокруг уже видим кусты и деревья, и небо над головой слегка посветлело. Ко мне подходит Кузнецов, чёрный Железный крест на груди его влажно поблёскивает, на пилотке брызги росы, сбитой с листьев; он подтянут, свеж, словно не было бессонной ночи.

— Коллега, мы с вами можем так дойти и до Берлина! — шутит он. Видно, что Кузнецов очень доволен; сообщает: Медведев сейчас отправил в село разведчиков — разузнать, что говорят жители о прошедших ночью через село немцах.

Разведчики возвратились довольно скоро, и Борис Чёрный стал обстоятельно докладывать командиру, как они обогнули село, чтобы войти с противоположной стороны, с какими предосторожностями подходили к хате, как рассуждали с хозяином «за жизнь»...

— О нас что говорят, о нас? — не выдержал я.

Чёрный с состраданием поглядел на нас с Кузнецовым.

— Говорят, что ночью через село проходили партизаны и почему-то по-немецки кричали.

В штабе наступила тяжёлая пауза. Мне страшно было поднять глаза на Кузнецова: какое печальное предзнаменование для него! И вдруг Кузнецов расхохотался. Он хохотал неудержимо и как-то по-детски неумело, мучительно давясь. Таким видел я его единственный раз. И реакция и самый смех были неожиданными: так смеются тихие и деликатные от природы люди. Кузнецов перестал смеяться также внезапно.

— Мне урок, — проговорил он еле слышно, с горечью, будто для себя, — не маскироваться там, где это не нужно!

В этой фразе мне послышался затаённый смысл, которого я тогда не понял. Не раз ещё потом поражал меня Кузнецов неожиданной, необычной реакцией. Мне так хотелось понять внутренний мир этого человека! И не раз я ошибался и бывал несправедлив... Должно было пройти полтора года, чтобы я увидел и понял в нём главное. Но об этом после.

 

Однажды Кузнецов долго сидел в штабном шалаше у командира. Происходил длинный и важный разговор. Потом из шалаша вышли Кузнецов и Стехов и пошли вдоль просеки; гуляли по лесу дотемна.

— У командира обсуждали план действий в городе, а потом со Стеховым разговаривал... — сказал Кузнецов, присаживаясь рядом со мной у костра.

— О чём же вы говорили со Стеховым?

— О жизни. О будущем.

Он нежно погладил шелковистый ствол берёзы и вдруг сказал:

— Знаете, как это дерево называется? Бетула веррукоза, по-латыни. Бородавчатая берёза. Очень выносливая порода.

Мне давно хочется расспросить Кузнецова о его жизни до войны, о семье, о работе. Но он не любит говорить о себе, на все подобные вопросы отвечает коротко и сухо. Вот и сейчас на мой вопрос, откуда он знает латынь и кто он по специальности, Кузнецов, недовольно нахмурившись, бросает:

— Я техник по обработке дерева. — И сейчас же круто меняет разговор: — Так вот, доктор, начал я рассказывать Сергею Трофимовичу все истории о разведчиках, какие только знал. Я много перечитал об иностранных разведчиках. «Это хорошо, — говорит Стехов, — этот опыт, конечно, нужно изучать. Впрочем, вы и сами придумаете и свершите дела не хуже. Важно другое — то, что даёт силу и выдержку для подвига — ваши убеждения». Я понимал, о чём он говорит. «Ведь я хорошо знаю, ради какой великой идеи пришли мы сюда», — ответил я Стехову. А он помолчал немного и словно без связи с предыдущим начал рассказывать мне о революции на Кавказе, о революционерах, с которыми встречался, когда рабочим пареньком вступил в подпольную организацию большевиков...

Кузнецов пересказывает мне слова Стехова, задумчиво глядя в догорающий костёр.

— Умнейший человек Стехов. Вы понимаете, о чём он мне толковал между слов? О принципиальной разнице между разведчиком-коммунистом и авантюристом из буржуазной разведки. — И, отвечая на какие-то свои мысли, Кузнецов добавляет: — Да, он прав, он очень прав. И в конце концов не обязательно, чтобы именно я или вы поблаженствовали при коммунизме. Правда, доктор? Самое обязательное, чтобы коммунизм был. — Кузнецов замолкает1977, и опять неожиданно: — А ведь я не женат, доктор. Да, холост.

1977Я спрашиваю, не осталась ли у него в Москве девушка. Но он не отвечает. Когда я снова обращаюсь к нему, он уже спит. А может быть, просто нарочно закрыл глаза?..

 

В процессе работы я всё ближе, всё полнее узнавал моих товарищей. Бывало, осматриваешь человека, выслушиваешь, лечишь, а он вдруг открывает тебе душу. И, глядишь, в одном слове, в незаметной подробности поведения весь человек раскрывается.

Лечение зубов познакомило меня ближе и с Арсеньевым. Я заинтересовался им ещё после случая у станции Толстый лес, когда он едва не вызвал стычку и мы его еле удержали. Нервный, производящий впечатление человека, готового ежесекундно сорваться, вспылить из-за пустяка, он часто страдал зубной болью.

— Доктор, положите, милый, что-нибудь на зуб! — говорил он, приседая на корточки возле меня.

Рвать зубы он отказался, а всё лечился кокаином. Я клал ему в больной зуб ватку с кокаином, а он шептал мне:

— Глупо жизнь складывается, доктор! Летел сюда, мечтал о подвиге, а оказывается, подвиги-то будут совершать Кузнецовы, а мне суждено только помогать, втихомолочку ползать по болотам, прятаться от фашистов и мучиться, смешно сказать, от зубной боли!

— Не разговаривайте, когда у вас пинцет во рту!

— А когда мне разговаривать?! Только с вами отведёшь душу!

Он, как и Кузнецов, готов совершить подвиг. Но говорит он об этом так, словно подвиг этот нужен только ему лично. Вскоре это моё впечатление подтвердилось.

Наступил октябрь. Мы приближались к цели. Всё более требовалась осторожность, скрытность.

На стоянках комендант Маликов метался по лагерю и рычал на тех, кто пилит и рубит дрова, у кого дымят костры, ржут лошади... Время от времени небольшая группа уходила на боевую диверсию или в засаду далеко в сторону, подальше от отряда, для отвлечения внимания противника. Это приносило двойную пользу: постепенно люди обстрелялись, многие стали опытными подрывниками.

Как-то ночью мы проходили совсем близко от большого села и неожиданно вышли к болоту — разведчики ошиблись дорогой. Обходить болото было некогда — светало, а в селе находился немецкий гарнизон.

— Гатить болото! — приказал командир.

И вот все, кроме раненых, бросились резать ивняк, таскать прутья, стараясь не шуметь, валили и укладывали на болоте тонкие осины и берёзы. Скоро переезд будет готов. И вдруг среди нас раздалась короткая автоматная очередь. Мы все так и замерли.

— Кто стрелял? — спрашивает командир.

Ему докладывают: Арсеньев, стоя на посту, выстрелил в сторону села, хотя никто на него не нападал.

В это время в селе началось какое-то движение, и мы заторопились пуще прежнего. Очевидно, немцы всё же побоялись ночью выйти из села, и мы успели перейти болото. Когда мы отошли довольно далеко, командир остановил отряд, вызвал к себе Арсеньева.

— Почему вы стреляли?

Арсеньев, бледный, сжав губы, молчит.

— На вас нападали?

— Нет.

— Вам известен мой приказ: без крайней необходимости не стрелять?

— Известен.

— У вас произошёл случайный выстрел?

— Нет.

— Зачем же вы стреляли?

Арсеньев молчит.

Командир выпрямляется и кладёт руку на маузер. И становится так тихо, что даже страшно. Арсеньев бледнеет ещё больше. Голос Медведева слегка хрипнет, когда он вдруг говорит:

— Из-за вас отряд мог понести потери и задание правительства могло быть сорвано. Вы совершили предательский поступок. За это полагается расстрел.

Не отрываясь, следим мы за тем, как медленно и плотно сжимают пальцы командира рукоятку маузера. Арсеньев стоит, не шелохнувшись.

Потом командир разжимает пальцы и каким-то усталым голосом говорит:

— Вы не умеете обращаться с автоматом. Отдайте автомат и получите карабин. На первый раз. За нарушение дисциплины.

Через несколько дней, когда Арсеньев снова пришёл ко мне за кокаином, я спросил, почему он стрелял.

— Понимаете, — заволновался Арсеньев, — я увидел возле одной хаты гитлеровца...

— А приказ командира!

Он помолчал и потом как-то очень тоскливо сказал:

— Не поймёте вы этого... Никто не понимает... Ведь я не убил ещё ни одного врага!

С тех пор Арсеньев стал совсем замкнутым, ни с кем не разговаривал, даже зубы перестал лечить... Но в уме его, по-видимому, зрел какой-то план, слишком уж лихорадочно иногда блестели его глаза.

А зубоврачебное дело у меня шло своим чередом. И я, по утрам докладывая командиру о состоянии больных и раненых, не забывал сообщить: «Вытащен двадцать пятый зуб». Способу же усаживать больных для удаления зуба научил меня старик фельдшер.

В поисках щипцов для меня разведчики познакомились с местным фельдшером — сельским специалистом по удалению зубов. Как-то его привезли в лагерь. Полный, коренастый украинец, он долго жал мою руку и всё повторял:

— Вы только скажите: що я можу для вас сделать? Всё сделаю.

Я ему рассказал о своём затруднении.

— О, це просто! — воскликнул он. — Позовите кого-не́будь, кому треба зуба рвать.

Мы позвали Багинского, могучего поляка, который раз уже пытался расстаться с зубом и сам попросил, чтоб его держали три человека. Когда же я наложил плоскогубцы, он просто встал и унёс на себе всех трёх товарищей.

Фельдшер посадил его на пень, велел пошире расставить ноги и встал между колен вплотную к нему.

— Отже, вам треба, щоб вин от вас не убежал, и щоб сыдив нерушимо. Так?

— Так.

— А ну, обними мене за талию! — скомандовал он Багинскому. — Сильнише! От так!

Сидящий прочно обхватил фельдшера и, задрав голову, открыл рот. Фельдшер нашёл больной зуб, наложил привезённые им щипцы и несколько раз качнул зуб. Раздался хруст. Глаза Багинского налились кровью, он замычал и вместо того, чтобы отклониться, как было, когда дёргал зуб я, от боли изо всех сил прижался к фельдшеру, сдавливая его руками.

Фельдшер тоже налился кровью, крякнул, рванул, вытащил зуб и, совсем задыхаясь, прохрипел:

— Пусти ж! Раздавишь до бису!

Постепенно приходя в себя, Багинский медленно разжал руки. Потом молча взял двумя пальцами громадный коренной зуб, завернул в платок, положил в карман и, с восхищением поглядев на фельдшера, вышел.

— Рефлекс! — говорил фельдшер, поглаживая усы. — Больно ему — человек и подумать не успеет, а от боли сводит руки и прижимается. Я вам оставлю, доктор, один набор щипцов, у меня дома другой есть.

Я поблагодарил его. И способом его воспользовался. И благополучно рвал зубы чуть ли не на ходу, пока не появился у нас в отряде настоящий зубной врач.


ЕЩЁ ОДНА ОШИБКА

Мы пришли! Недалеко от нас, на юго-запад через реку Случь, город Ровно — гитлеровская столица на Украине. Отсюда, из густых лесов Полесья, наконец пойдут наши разведчики в оккупированные города, на железные дороги. Здесь, постоянно маневрируя, на землях Западной Украины мы должны поддержать народное партизанское движение1977, помочь советским людям в их священной борьбе.

Худые, изголодавшиеся, но полные огромной жажды действия, мы наконец пришли!

Сообщили в Москву. Получили ответ: немедленно начать подготовку к широким разведывательным операциям.

 

Командование предупреждало об осторожности, о необходимости предварительно установить связи с населением и среди него организовать свой актив. Никаких авантюр!

В отряде как-то само собою быстро стало известно, что мы уже в районе наших будущих действий.

Последние переходы. Днём ещё тепло, но осень уже чувствуется в воздухе, в утренней прохладе да кое-где в жёлтой, жестяной листве. Уже отошли летние ягоды, но грибов ещё не видно.

Есть почти совершенно нечего. Разведчики еле ноги таскают. А раненые, уставшие от непрерывной боли, нуждаются в питательной пище.

И вот однажды выходим мы на широкую лесную поляну. Сюда осень ещё не забралась: высокая трава на поляне зелёная, сочная. Вдруг видим: в траве краснеют необыкновенно крупные ягоды земляники. Ягод столько, что, присмотревшись, перестаешь замечать траву и видишь только сплошь красное поле. Фантастическая картина!

Один за другим бросаются партизаны собирать землянику, запихивают в рот полными горстями.

И вдруг резкий окрик:

— Прекратить это безобразие! В строй!..

Медведев стоит среди поляны, выпрямившись во весь рост, сердитый, брови нахмурены. Что случилось?

Люди нехотя возвращаются в строй.

— Молодцы! — цедит сквозь зубы Медведев. — У вас руки и ноги в порядке, вы, конечно, опередите раненых. Что ж, пусть они полюбуются, как вы обжираетесь земляникой. Значит, ваша дружба — до первой ягоды?!

Все, как по команде, оборачиваются к раненым.

Вот Морозов, после тяжёлой дороги усталый, разбитый, с синевой под глазами, с запекшимися губами, приподнимается над повозкой и с тоской смотрит на эту сказочную поляну, полную свежего, сладкого сока. За ним тянут головы Пастаногов, Флоресжакс, Каминский... Как птенцы из гнезда.

— До тех пор, — спокойно и твёрдо говорит Медведев, — пока раненые не съедят по котелку земляники, никто из нас не проглотит ни одной ягодки. Ясно? Командиры подразделений! Организовать сбор ягод!

И вот идёт сбор земляники. Голодные, мы истекаем слюной от этого сумасшедшего запаха, от сладкого сока, текущего по рукам... Горы земляники вырастают на повозках перед ранеными. И они едят, едят...

А Медведев, спокойный, словно забыв о происшедшем, обсуждает что-то с Лукиным.

Что это было — порыв сердца или метод воспитания? Этот человек меня занимает всё больше и больше.

Наконец и мы едим землянику.

Да, с продовольствием трудно. И трудность эта явилась причиной одного печального события, о котором я хочу рассказать.

Конец октября.

Тёмной ночью отряд движется по заросшей просеке к месту лагерной стоянки. В двух шагах ничего не видно. Начинаем терять строй, сбиваться с дороги. Тогда по колонне передают приказ командира:

— Повесить белую тряпку на спину!

Белая тряпка видна идущему сзади.

Когда приказ доходит до бойца Абдраимова, он передаёт его дальше по-своему:

— Давай белый шиворот!

Так с тех пор и стали говорить в отряде.

Люди устали до предела, еле бредут. Наконец остановка. Где-то впереди в кромешной тьме раздаётся треск сучьев, кто-то бродит среди зарослей по лесу. Потом, словно очень далеко, в чаще загорается яркий костёр. От этого вдруг вырастают тени громадных деревьев, возникают фантастические стены, ямы, переплеты ветвей — всё это неспокойно мечется и дрожит в пламени далёкого костра. Это Стехов разжёг костёр — он шёл впереди с разведкой. В кожаном шлеме, в походной плащ-палатке, склонился комиссар у костра над картой, начштаба Пашун, стоя на коленях, отмечает на ней карандашом, планирует лагерь.

Все радуются лагерю — и раненые и здоровые. Голод усиливает усталость, — уже второй месяц питаемся мы одной кониной, без хлеба, без картошки, даже без соли.

Лавров показывает, где каждому подразделению въезжать в лесной квартал, командиры посылают бойцов на отведённые места, те зажигают там костры, и лес оживает.

На многочисленные сигнальные огни с просеки напрямик пробираются люди, проводят повозки. В свете костра под низко нависающей ветвью из темноты появляются тяжёлые лошадиные морды с жёлтыми от костра глазами. Повозка застревает меж двух деревьев. От костра бежит дневальный — прорубать дорогу. Стук, скрип, скрежет, возгласы — и столбы огненных искр, тающих в тяжёлых кронах дубов и кленов... Ещё через час — натянуты плащ-палатки, и на свежих подстилках на земле уже спят партизаны. У костров на пнях — дневальные: чинят обувь, одежду, время от времени нагибаясь, подбрасывают поленья в огонь.

Тяжёлая усталость отпечаталась на лицах спящих, на их расслабленных телах. После нервного напряжения — тишина, безопасность, тепло от костра... Не хочется подыматься, идти куда-нибудь, что-то проверять... Что случится до утра? Ничего...

Последним напряжением сил мы перевязали и уложили раненых. Где-то шёпот. Голос Маши. Бражников рядом с ней у костра на корточках, что-то горячо шепчет. Маша сидит, поджав ноги, опустив голову, волосы рассыпались до самой земли... Неужели им не хочется спать? Флоресжакс невнятно и быстро говорит во сне по-испански. Негубин уже давно лежит, изогнувшись дугой, у костра, зажав руки в коленях... Вместе со всем лагерем засыпаю и я.

А утром оказывается, что мы расположились рядом с рекой. А в деревушке, расположенной выше по течению реки, — «червонка», дизентерия. В реке крестьяне стирают, моются, поят скот, в реку сливают нечистоты — и всё это течет к нашему лагерю.

А наша хозчасть уже привезла с реки воду и кипятит её в вёдрах и баках для супа и чая.

И ко мне уже обратился первый больной с жалобами на режущую боль в нижней части живота и острое расстройство — вчера в разведке в этой деревне он поел сметаны.

1977Призрак Признак эпидемии дизентерии грозно встаёт передо мной. Лекарств у меня почти никаких. До сих пор мы не могли принять ни одного самолёта с грузом, и бутылки с дизентерийным бактериофагом пылятся на московском складе...

 

Я бросился к командиру. Он выслушал меня. Помолчав, спросил:

— Что же вы предлагаете, доктор?

— Можно перенести лагерь выше по течению реки?

— Это необходимо?

— Да.

— Хорошо. Я пошлю разведку.

Ни слова упрёка не сказал мне командир: почему я не подумал об этом раньше, почему вчера не участвовал в планировке лагеря, почему встал после того, как наши повара были уже на ногах, — ничего не сказал командир. Я шёл по лагерю и повторял себе все эти упрёки сам.

При дневном свете расстояния укоротились. В темноте чудилось, что костры далеко один от другого, а сейчас видно, что все подразделения рядом, да и лес-то довольно реденький — лагерь просматривается из конца в конец. Наша хозяйственная часть оказалась на открытом месте в центре лагеря. Только что освежеванная ярко-красная туша лошади лежала среди поляны. Под ещё греющим солнцем на туше поблёскивали большие синие ленивые мухи. Рядом, присев на корточки, боец, дежуривший на кухне, снимал с лошадиных внутренностей жир для своего взвода — установленная премия дежурного.

Мухи путешествовали вместе с отрядом, вернее, даже верхом на отряде, на лошадях, на повозках с провизией. Залетая по дороге в окрестные деревни, они увлекали с собой новые партии и возвращались, принося к нам на своих лапках из этих деревень мириады болезнетворных микробов.

Я прошёл к самому краю лагеря. Здесь, среди редких деревьев, до небольшого болотца, заросшего осокой, была зона так называемого азимута.

Когда на временной стоянке кому-нибудь из бойцов первому необходимо было отправиться по некоторым надобностям, он выбирал самое безопасное направление и уходил туда, на окраину лагеря, за деревья... Однажды Лукин определил это направление по компасу и, смеясь, сообщил другим. И очередной боец пошёл уже, так сказать, по азимуту. Азимут — это заданное направление. Постепенно слово «азимут» в отряде сделалось общепринятым названием места, отведённого под уборную.

Итак, я осторожно проходил эту зону азимута, уже беспорядочно загрязнённую... Тут, как я и думал, было скопище мух.

Приближаясь к посту, я ожидал предупреждающего окрика, но его не последовало. Постового на месте не было. Я огляделся и увидел его на краю болотца. Зажав под мышкой автомат, он, не разгибаясь, проворно обрывал с низких кустиков чернику и горстями забрасывал к себе в рот. Всё лицо его было в фиолетовом соке черники.

— Курников! — позвал я.

Он не слышал. Фигура его выражала полное забвение окружающего. Это было какое-то растворение в процессе еды. Он чавкал, сопел. С вытянутой шеей, полусогнутый, он перебегал от кустика к кустику, как лесной зверёк.

— Курников!

Он посмотрел на меня и, медленно выпрямившись, неохотно вернулся к дереву. Уход с поста за черникой! За это грозит тяжёлое наказание. А он смотрит на меня сонными светло-голубыми глазами, круглое лицо с торчащими вихрами белобрысых волос совсем ребячье.

Командир взвода как-то жаловался мне, что уже через несколько дней после высадки в тылу врага Курников совсем перестал умываться — придёт с похода, завалится где придётся, просто на земле, и спит, встанет — и прямо за еду.

А с продовольствием становилось всё хуже, уже и конины не хватало. Изволь при этом ещё соблюдать правила личной гигиены, не ешь в деревне, где свирепствует «червонка»! Трудно было партизанам. И Курников первый не выдержал. Его иногда даже силой заставляли мыться, он вырывался. Ел что попало. Пил воду из любой лужи. Много раз я беседовал с ним. Комвзвода наказывал его внеочередными нарядами. Ничто не помогало.

Но ему было всего девятнадцать лет. Он был добровольцем. Я в сотый раз объяснил ему, что такое дизентерия, как она распространяется. Он сказал, что «больше не будет». И я никому не рассказал о происшедшем. Часа через два Курников вместе со взводом ушёл на несколько дней в дальнюю операцию на железную дорогу.

Отряд в тот же день сменил место и стал лагерем выше по течению реки.

С того дня мы взяли за правило участие врача в выборе места для лагеря. Это диктовалось не только вопросами водоснабжения, сырости и т. д., но и данными разведки о заболеваемости в окружающих сёлах. Хозчасти отводилось место, хорошо укрытое растительностью. Места для «азимута» теперь также намечались при планировке лагеря, и после самого трудного марша — днём ли, ночью ли — командиры подразделений в первую очередь выделяли бойцов для строительства уборных.

В качестве дезинфекции мы придумали следующее: раза три-четыре в день дневальные засыпали уборные горячей золой с костров. Всё это было важно и нужно. Мы вошли в район действий отряда, людям предстояла большая и серьёзная работа, а у многих уже начинались желудочные расстройства, и некоторые товарищи вместо отдыха в свободное время занимались прогулками в район «азимута», худели и слабели. И я понимал, что никакие таблетки не помогут, пока мы не осуществим все профилактические мероприятия.

Тем временем пришли в лагерь передовые от ушедшего на железную дорогу взвода. Они рассказали о том, что задание выполнено: эшелон с оружием спущен под откос, и гитлеровцы ищут партизан в районе крушения. Рассказали они и о Курникове. В дороге он тяжело заболел. Его везут на повозке. Примерно на третьи сутки после выхода из лагеря он где-то в деревне съел сала, выпил молока, а в дороге у него началось желудочное расстройство. Не слушая приказаний старшего, он продолжал есть что попало. Вскоре у него показалась кровь. Он ослабел, не смог идти. Его уложили в повозку. Но уже на обратном пути поймали на том, что он выковыривал из мешка с продуктами куски сала и на остановках пил откуда придётся.

Когда его привезли, кожа его была совершенно белой и сухой. Вся повозка в следах крови. Он уже не поднимался. Мы сняли его с повозки. Маша, закатав рукава, мыла его, как младенца, стирала и кипятила одежду. Повозку мы сожгли.

Но лечить его было нечем. Диета? Диетой уже не помочь, да и нет у нас ничего для диеты.

Мы просто поили его кипяченой водой с сахаром, который где-то чудом раздобыли разведчики.

С каждым часом Курникову становилось всё хуже. Температура у него уже не поднималась выше тридцати пяти с половиной, хоть мы и обогревали его фляжками с горячей водой. Пульс частил — до ста двадцати ударов в минуту, 1977становился всё слабее и на двенадцатые сутки со дня заболевания стал нитевидным, почти не прощупывался. Курников несколько раз впадал в забытье. Повозка, в которую мы его переложили, стояла на отлёте в редком осиннике. Мы дежурили у больного по очереди — Негубин, Маша и я. В семь часов вечера пришла моя очередь. Курников, очень похудевший, бледный, слабо шевелился, порой вздрагивал. В девять часов вечера он затих, потом широко открыл глаза, посмотрел над собой в вечернее небо и вдруг громко и внятно в детском страхе сказал: «Мама!» — и умер.

Я ощутил в груди своей страшную тяжесть, словно гибель эта была на моей совести. Сколько ночей потом я1977, лёжа у костра, перебирал в памяти способы лечения, которые в условиях клиники, может быть, могли спасти его.

1977

Курникова похоронили в этом же лагере на большой глубине, чтоб не разрыли волки.

В тот вечер я сидел у костра в печальном раздумье. Всё-таки смерть Курникова — это ещё одна моя ошибка. Это был ребёнок, которого я не сумел научить. И сам я оказался беспомощным перед дизентерией. Имел ли я право ехать сюда, брать на себя такую ответственность? Как далека Москва с её клиниками! Там, в чистой палате, Татьяна сейчас, может быть, делает обход. Насколько там всё проще. А может быть, сидит она одна в комнате и думает обо мне. И на душе у неё тоска и тревога. И она успокаивает себя, что всё будет хорошо, что я работаю и честно выполняю свой долг... И её терзает неизвестность. Ведь она, верно, уже сто раз переживала мою гибель. И, значит, мне здесь куда легче, чем ей там, и нет для меня снисхождения!

Никто не замечал моего настроения. Кто-то о чём-то спрашивал, я машинально отвечал...

1977Внезапно В одну из таких ночей в круг костра вошёл Стехов. Он подсел ко мне, посоветовался, чем полоскать горло, — у него начиналась ангина. Помолчал, глядя на ленивое пламя костра, поворошил его веткой, и огонь весело затрещал и взметнулся снопом искр.

— А вы, доктор, напишите в газете статью о Курникове. Расскажите, что с ним было, почему он заболел. Подробно. И главное, — пишите, как в наших условиях можно заразиться и как себя от этого уберечь. Раз уж это произошло, пусть на этом учатся. Ведь он сам виноват. — И, не ожидая ответа, вставая, сказал: — Значит, риванолем полоскать? Сидите, я сам возьму у Маши. 1977— И вразвалку отошёл.

Да, вместо того чтоб сидеть и предаваться переживаниям, надлежало действовать.

С тех пор почти в каждом номере газеты я и Негубин писали статьи о всяких заразных заболеваниях, наши художники рисовали карикатуры. Особенно помогал нам бежавший из плена Гриша Пономаренко. Он замечательно улавливал сходство, и его рисунков просто боялись. Он рисовал много и увлечённо. Почти каждое событие немедленно переносилось в его маленький походный альбом.

 

Разведчики приучились собирать сведения о заболеваниях в сёлах так же тщательно, как о противнике.

Партизаны ещё больше подтянулись, следили за чистотой своего тела, одежды. Грязных в отряде не любили, над ними смеялись, и это быстро излечивало: вспоминали Курникова.

И постепенно у нас в отряде воцарилась та культура быта — от ежедневного бритья до строительства бань и уборных, которой мы не жертвовали в самых тяжких испытаниях и которая помогла нам пройти невредимо сквозь очаги грозных эпидемий.


ПЕРВЫЕ ПОДПОЛЬЩИКИ

В один из первых дней прихода под Ровно в штабе отряда состоялось совещание. Обсуждался вопрос о том, как организовать начало разведывательной работы.

Штабисты сидели на земле в большом шалаше, сложенном в виде конуса из тонких сосенок и покрытом сосновыми и еловыми ветками.

В круглое отверстие, оставленное в вершине для дыма и света, широким потоком вливалось солнечное, золотисто-голубое небо.

Медведев стоял в центре, освещённый солнцем. Туго заправленная в брюки гимнастёрка подчеркивала его стройность.

Только что он прочёл вслух радиограмму Москвы, в которой нам предложили начать разведывательные операции.

— Вот, можно сказать, и начинается наша настоящая жизнь, — проговорил он и улыбнулся. Словно поздравил нас. И вдруг нахмурился. — Справимся? Не страшно? — И снова подвижное, нервное лицо его осветилось улыбкой. — Я, например, волнуюсь, честно говорю. И так всякий раз! Перед каждой новой задачей всегда кажется, что серьёзнее ничего в твоей жизни не было... Ну, товарищи, как будем приступать к делу?

Все задумались.

Я смотрел на Медведева, на его похудевшее, заострившееся лицо, на запавшие 1977тёмные глаза. И то, что он исхудал, как все мы, и устал, и глаза его лихорадочно блестят от бессонницы, от постоянных забот об отряде, — всё это делало его каким-то близким, своим... И я вдруг понял, как дорог стал мне этот человек, которого ещё мало знаю, но в котором угадываю большое сердце...