Сравнение изданий книги
«Записки партизанского врача»
Что будет, если сравнить издание книги «Записки партизанского врача» 1956 года с переработанным переизданием 1977 года? За счёт чего книга стала тоньше? Какие правки были внесены, и не поработала ли над ней цензура? Проверим это в нашем материале...
У железной дороги, соединяющей Луцк и Ровно, — остановка. Кузнецов ушёл в Луцк и задержался там. Стоим в лесочке у дороги день, два. Что с Кузнецовым? 1977Лукин Медведев волнуется: срок 1977командировки, которую командировочного удостоверения, которое мы ему напечатали, кончается, он может попасть в плохую историю. Но вот приходит связной от Кузнецова — Николай Иванович 1977сообщает, что должен остаться в Луцке ещё на день, просит помочь с 1977командировкой удостоверением. Выйти же из города никак не может.
— Доктор, — говорит Лукин, — Кузнецов не сообщил точно, какая командировка ему нужна. 1977Приехать же сам не может. Если гора не идёт к Магомету, то... Понятно? Магомет, берите свою пишущую машинку и едем в Луцк!
С машинкой под мышкой сажусь в лёгкие беговые сани, рядом — Лукин. И мы несёмся по подмёрзшему снегу через лунные лесные поляны, мимо чьих-то тёмных изгородей и хат.
На опушке оставляем сани, идём узенькой тропинкой в кочковатую осиновую рощицу. Землянка, замаскированная сверху, часовой в ватнике и ушанке — это наш маяк под Луцком.
— Николая Ивановича ещё нет, — сообщает часовой Лукину.
Тот спускается в землянку. Мгновение я прислушиваюсь к окружающему. Тишина. Не верится, что рядом лежит большой город с многотысячным населением, забитый гитлеровскими войсками. Вхожу в землянку. Несколько человек вповалку спят у печурки. Быстро входит Кузнецов. Он в чёрном плаще поверх военной немецкой формы; озабочен. Тут же сочиняем командировочную, отстукиваю её при свете печки, Лукин ставит 1977печать печати и подписывает.
— Через город отходят потрёпанные, разбитые части, — рассказывает Кузнецов. — Здесь я кое-что разузнаю о Львове, сколько можно, насолю гитлеровцам и присоединюсь к вам. А пока вот, познакомьтесь! — и машет кому-то рукой.
В землянку спускается незнакомец в чёрном пальто. Светлая бородка, небольшие усы, горящие глаза.
— Поляк, — представляет его Кузнецов. — Организовал в польском предместье Луцка боевую группу, гитлеровцев лупит вовсю.
— Помочь наступающей Советской Армии! — говорит незнакомец с сильным польским акцентом. — Пришёл за указанием.
Лукин о чём-то тихо заговаривает с ним.
Возвращаемся в наш временный лагерь у железной дороги.
1977Между тем К тому времени, когда я вернулся в отряд, разведка выяснила, что за полотном, которое мы должны пересечь, в нескольких дзотах — сильная охрана. Нападать в лоб нельзя — неизбежны большие потери. Поблизости другого переезда нет. Насыпь высокая. Мастерить переезд некогда.
В штабе долго совещались. А я... От мелькнувшей мысли заколотилось сердце. Вот уже почти два года постоянно подавляемое желание повоевать по-настоящему вспыхнуло с новой силой.
Я тихонько выбрался из штаба и бросился к повозкам хозчасти. Там среди узлов была увязана недавно добытая разведчиками новенькая форма обер-лейтенанта. Привязанный к одной из повозок, нетерпеливо топтался статный конь.
Пока я с лихорадочной быстротой переодевался, в голове складывался план действий.
Вот рота немецкой охраны выходит на опушку леса. К спящей деревушке подъезжает, гарцуя на статном коне, немецкий офицер в сопровождении ординарца и переводчика.
Переводчик стучит в окно дома, где живёт староста, приказывает тому выйти.
— Шнеллер! Шнеллер!.. — властно покрикивает офицер. — Скорее!
Испуганный староста выскакивает из дома и через минуту уже ведёт немцев к переезду. Он вызывает начальника охраны. Офицер ещё издали панически кричит ему:
— Ахтунг! Руссише панцер! [Внимание! Русские танки! (нем.)] — и быстро, не давая тому опомниться, со своей ротой пересекает насыпь, окружает укрепления.
Солдаты охраны с тревогой и любопытством выглядывают из дзотов, здороваются, задают вопросы. Внезапно офицер громко кричит:
— Хенде хох!
Автоматы нацелены в упор. От леса к переезду развёрнутой цепью бегут партизаны... Охрана обезоружена, взята в плен. И мы переходим железную дорогу.
С этим планом я и появляюсь в немецкой форме у штабного костра.
— Доктор, это великолепно! — похохатывает Лукин, оглядывая и ощупывая меня со всех сторон.
Медведев внимательно глядит на меня. Докладываю свой план. Мне кажется, он готов согласиться. Подражая Кузнецову, запрокидываю голову, выдвигаю нижнюю челюсть... И вдруг со стороны поста шум, говор, к костру подходит другой офицер, в таком же, как у меня, мундире, хлопает меня по плечу и весело 1977кричит говорит:
— Гутен абенд, герр Зиберт цвейтер! [Добрый вечер, господин Зиберт второй! (нем.)]
Кузнецов!
В первый раз я был огорчён его появлением. Конечно, перевести отряд поручат ему!..
1977Но в это время радисты доложили, что Москва передаёт очень важную радиограмму.
И через несколько минут, расшифровывая по ходу приёма, радисты сообщили: командование поздравляет нас с высокими правительственными наградами. Орденом Ленина награждены Медведев, Стехов, Кузнецов... Я смотрел в это время на Кузнецова. Он стоял, вытянув руки по швам. Лицо его было, как всегда, спокойно1977, губы плотно сжаты... Потом мы с ним медленно пошли от штабного костра. Мне очень хотелось узнать, о чём думал он в те минуты.
— Вы радуетесь, Николай Иванович? Мы все счастливы за вас.
Он положил мне руку на плечо и не ответил. Потом присел на поваленную, почерневшую берёзку.
— Посидим, доктор.
Темнело. Снега в эту зиму выпало мало, и оголённый лес, словно без перерыва, из осеннего становился весенним. Воздух был тёплым.
Кузнецов сидел неподвижно. 1977Его твёрдый профиль чётко рисовался на фоне ещё голубого неба. Большие сильные руки сцеплены между колен. Не глядя на меня, он тихо, ровно говорил:
— Вам очень хочется погулять в немецкой форме, доктор... Это совсем не так интересно... Мне, например, это не доставляет никакого удовольствия.
1977Это было новостью. Мне казалось, что Кузнецов находит удовольствие в своей работе, что он втянулся в этот маскарад...
— Понимаете, доктор, я живу всё время, как враг среди врагов. Даже когда встречаюсь с местными жителями, с советскими людьми, я для них всё равно — герр 1977гауптман офицер, герр Зиберт — враг. И выдать себя им не имею права. Значит, никому не доверять, ни своим, ни чужим!.. Всех подозревать, всех перепроверять... Ох, как трудно жить, не доверяя... Если б не дни отдыха в отряде, среди своих, когда сбрасываешь с себя это недоверие, как тяжёлый панцирь, и живёшь с открытой душой, — нервы не выдержали бы...
Да, в отряде мы знали Кузнецова таким, каким он был в самой сути своей.
Однажды я подглядел, как он, уединившись в лесной чаще, шагая среди деревьев, вслух, самому себе декламировал на немецком языке стихотворение Иоганнеса Бехера «Парашютист». Это было удивительно! Шагал он порывисто, с силой вбивая каблук в усыпанный сосновыми иглами дёрн, ладонью правой руки, в такт стихам, рубил воздух, запрокинутая голова его была напряжена, и он бросал короткие строчки вверх, в просветы синего неба в каком-то радостном экстазе.
Группа, переправлявшая Кузнецова из города в лагерь, попала в засаду. На восточном берегу Горыни бандеровцы поставили два пулемёта и, когда наша группа под вечер на трёх повозках выехала на узкий деревянный мост, ударили кинжальным огнём. Командир группы растерялся и приказал поворачивать назад. Легко вообразить, что произошло бы, если б три повозки стали разворачиваться на узком мосту под прицельным пулемётным огнём. Дремавший в последней повозке Кузнецов вскочил. Его звонкий, металлический голос перекрыл шум боя.
— Вперёд! Только вперёд! — И он запел! Запел «Марш энтузиастов», любимую в отряде песню:
Нам нет преград на суше и на море!
Песню подхватили. Лошади вынесли на гору. Ребята, соскочив с повозок, пошли в атаку. Кинув пулемёты, бандиты разбежались. А Кузнецов, стоя на высоком берегу над Горынью, потрясая своим трофейным автоматом, продолжал петь:
Пламя души своей, знамя страны своей Мы пронесём через миры и века!
Но в городе Кузнецов был иным: был сдержан, молчалив, хладнокровен, будто лишённый обычных человеческих чувств и нервов. Готовясь к какой-нибудь операции, он задавал себе программу и выполнял её, несмотря ни на что, как машина. И было непостижимо, как этот страстный, пылкий человек мог с таким холодным расчётом действовать в самых головокружительных обстоятельствах. Я то и дело приставал к нему с расспросами, пытаясь проникнуть в его психологию, понять, так сказать, внутреннюю технологию его поведения в те героические минуты.
Рассказывая мне о посещении гауляйтера Эриха Коха, под свежим впечатлением Кузнецов обмолвился об одной детали.
Поводом для визита послужило заявление обер-лейтенанта Пауля Зиберта с просьбой не отправлять на работу в рейх его невесту фрейлейн Валентину Довгер. Кузнецов давно искал случая уничтожить этого изверга, палача польского и советского народов, теперь случай представлялся.
Валя вспоминает, что, готовясь к визиту, Кузнецов был абсолютно спокоен. Накануне вечером они долго обсуждали, куда Кузнецову положить пистолет, из которого он будет стрелять в Коха, — в карман кителя или в карман брюк. Откуда удобнее выхватить? Решили — в карман кителя, так быстрее достать. Ведь план был предельно прост: войдя в кабинет и отсалютовав, вплотную подойти к столу Коха, выхватить пистолет и дважды выстрелить. Удастся ли после выстрела выбраться из рейхскомиссариата? Конечно, был намечен путь по коридорам, во двор, мимо растерявшейся охраны к воротам. За оградой на улице должны были ждать товарищи... Но и он и Валя понимали: им не уйти. И этот вопрос в тот вечер не обсуждался.
Приняв решение, Кузнецов как-то внутренне просветлел. Откинувшись к спинке дивана, тихо запел без слов что-то своё, протяжное. Потом достал из тумбочки патефон, поставил любимую пластинку. И они до полночи слушали голос Обуховой — старинный русский романс, всё повторяя и повторяя... Утром Кузнецов собирался, как всегда, методично и тщательно. Перед самым выходом из дому предложил присесть — помолчать «на дорожку». С минуту просидел, выпрямившись, с бесстрастным лицом. Вдруг внезапно, ничего не объясняя, переложил пистолет из кармана кителя в карман брюк, а оттуда носовой платок — в карман кителя. И, предложив ей руку, вышел к ожидавшему экипажу.
Вот тут-то, рассказывая об этой последней, «подорожной» минутке, Кузнецов и обмолвился: как всегда, решил ещё раз просмотреть весь предстоящий путь шаг за шагом. Просмотреть! Один из его методов, приёмов подготовки — на внутреннем экране просмотреть киноленту предстоящего события. Как спортсмен, который перед упражнением мысленно проигрывает всю комбинацию. Какая могучая сосредоточенность, чтобы не пропустить ни одного мгновения, ни одной детали! Мысленно увидел всё с поразительной ясностью. Вот он переступает через порог. Плотно притворяет за собой дверь. «Хайль Гитлер!» Чётко и твёрдо марширует через весь зал в дальний угол, где за широким столом сидит Кох. Ест глазами начальство, на лице готовность умереть за фюрера и его наместника. Вплотную подходит к столу, ещё больше вытягивается. Опускает правую руку в карман кителя... Стоп! Внутреннее видение фиксирует: Кох внимательно, чуть настороженно смотрит на незнакомого офицера: рука — в карман, это необычно, взгляд Коха на его руке, на кармане кителя... Видит пистолет, едва тот появляется из кармана, мгновенно пригибается за своим широким столом... Теперь, чтобы стрелять наверняка, нужно обежать вокруг стола... Крик Коха, борьба, шум... Операция сорвана! И тогда молниеносная коррекция: пистолет в карман брюк, платок в карман кителя. И снова проверка: марш через комнату к столу, рука в карман кителя, Кох следит за рукой, из кармана появляется платок. Кох успокаивается, поднимает глаза, Кузнецов вытирает платком лоб и небрежным движением прячет платок в карман брюк. И вынимает оттуда руку с пистолетом... Да, так верно! Теперь можно идти. Руку, фрейлейн Валя!
Через полчаса эта коррекция спасает жизнь и ему и Вале.
Первой вызвали к Коху Валю. Потом она признавалась, что от волнения даже не разглядела Коха, увидела лишь огромного волкодава, лежавшего перед письменным столом и ощерившего клыки. Кох о чём-то спросил, она что-то ответила, и её отпустили.
Предупредить Кузнецова о собаке она не смогла, его тотчас пригласили в кабинет. Салютуя, Кузнецов сразу оценил новую обстановку: овчарка, к столу не подойти, нужно стрелять с расстояния в пять-шесть шагов. Сел на стул, предусмотрительно поставленный посреди комнаты. Кох стал читать его заявление. Кузнецов опустил правую руку в карман кителя, овчарка тихо зарычала. Снова неожиданность — кто-то железной хваткой сдавил его плечо. Скосил глаза — над ним склонился эсэсовец. Откуда взялся? Вероятно, за портьерой стоял. Шепчет: «Господин обер-лейтенант, здесь не разрешается опускать руку в карман!», с профессиональной, молниеносной быстротой обшаривает китель, вытаскивает из кармана платок, встряхивает, суёт обратно, отступает на шаг и застывает за его спиной. Если бы в кармане был пистолет!.. Но теперь стрелять невозможно. Кузнецов спокойно беседует с гауляйтером, старается выведать как можно больше, наконец получает назад своё заявление с личной резолюцией Коха: предоставить фрейлейн Довгер работу в рейхскомиссариате. Очевидно, обер-лейтенант Зиберт понравился гауляйтеру.
Валя — сотрудница рейхскомиссариата! Это был огромный выигрыш для нас. А Кузнецов услышал от Коха о подготовке немецкого наступления под Курском — и это был выигрыш десятков тысяч жизней советских людей.
Все последующие операции Кузнецова отличались такой же дерзкой отвагой, таким же трезвым расчётом и поистине сверхчеловеческим самообладанием.
Я давно, ещё в первые недели нашего знакомства, заметил, что у этого человека, умевшего при необходимости всё скрывать и всех подозревать, была доверчивая душа. На дружбу он шёл сразу, весь, ничего не тая. Помню наши разговоры с ним, такие откровенные с первых же слов!
А как он умел радоваться удачам друзей! Когда мы возвращались после успешной операции под Богушами, Кузнецов встречал и обнимал нас и потом с восторгом рассказывал без конца о действиях Саши Базанова, Коли Струтинского и других. Отчитываясь перед командованием, он обычно с удовольствием расписывал действия своих помощников:
— Коля таким молодцом разгуливал под носом у жандармов!
Или:
— Валя провела разведку просто блестяще, удивительно, бесстрашно!
А о себе:
— Я вышел из машины, два раза выстрелил. Он упал. Я сел в машину. И тут Коля артистически дал газ. И мы умчались, как вихрь. Идеальный шофёр.
В общении с товарищами в Кузнецове подчас проявлялось совсем неожиданное — мягкость и даже наивность. Он нежно любил детей, любил лес, тягучую русскую песню — когда тихонько пел, окая, какую-то свою, уральскую, весь светился нежностью. И ещё он бывал по-детски беззащитен перед завистью, лицемерием, ложью, беззащитен там, где сердце его было доверчиво открыто.
...Многое припомнил я в тот вечер, когда Москва поздравляла нас с наградой, и каждый мысленно подводил итоги. Как-то по-новому увидел я Кузнецова, только сейчас охватывая целиком этот удивительный в своей цельности характер.
Совсем стемнело. Кузнецов сидел всё так же, не двигаясь. И говорил. Никогда за полтора года нашей партизанской жизни не говорил он так много и горячо. Я не помню всех подробностей того разговора, когда так полно открылась душа этого обычно молчаливого человека. Но помню, что он говорил об Урале — своей родине, о девушке, которую любил. Говорил о Вале Довгер, которую считал своей дочерью, и чья будущая судьба так его тревожила. Говорил об ошибках, которые не прощал себе...
И, может быть, именно потому, что сегодня высшая награда родины как бы подвела итог большому этапу его жизни, он сам пересматривал её день за днём, проверял и строго оценивал.
Потом он надолго замолчал. И вдруг сказал твёрдо, чётко, точно формулируя математический закон:
— Война — нечеловеческое дело, доктор. И разведка в том числе — она уродует душу. — Он ткнул себя в грудь, кажется, хотел ещё что-то добавить, вздохнул и отвернулся.
Была ночь, когда Николай Иванович встал. Подняв руки, так и не разжимая их, он потянулся, расправил грудь и плечи. Встал и я.
Вокруг было темно — костров не жгли. В гулкой тишине где-то далеко коротко и испуганно гукнул паровоз. Рядом застучали по корням переступающие копыта лошади. Голос Лукина явственно произнёс:
— Доктор, к командиру!
— Вот, доктор, — сказал Кузнецов, — моя жизнь. Тридцать три года, а как мало сделано! Всё мне кажется, что только готовишься к тому, чтобы сделать самое главное... У вас нет этого ощущения? — Он пожал плечами. — А может быть, так будет всегда! Ведь очень тошно, наверное, жить и знать, что всё, что мог, уже сделал и впереди — ничего. Верно?
Кузнецов помолчал и, неожиданно рассмеявшись, сказал:
— А всё же кое-что полезное мы все сделали! А? И этого никто у нас не отнимет! Даже смерть. Вот так. Идём к командиру.
Медведев встретил меня шуткой:
— Доктор, противник узнал, что вы собираетесь командовать операцией, и в панике бежал.
Действительно, охрана 1977исчезла. Путь через переезд свободен у железнодорожного переезда исчезла. Путь свободен. Снимаю чужой мундир и приступаю к своим прямым обязанностям — обрабатываю потёртости ног перед дальней дорогой.
На рассвете переходим железную дорогу и тут же, недалеко от шоссе, прощаемся с Николаем Ивановичем. Поочередно обнимаемся с ним, жмём руку. Он поедет во Львов на машине, как удирающий гитлеровский офицер.
— Спешить нужно! Очистить советскую землю от этой погани! Мы им ещё во Львове покажем! — Он радостно возбуждён.
— Мы придём туда, степями, пешком, придём непременно, встретим вас под Львовом! — обещаем мы ему.
Кузнецов с товарищами садится в машину и уезжает.
А мы пойдём под Львов степями Галиции, чтоб встретить его там в условленном месте.
— Мы непременно придём! — говорю я ему.
Он козыряет двумя пальцами. Он уже Пауль Зиберт, взгляд его холодеет, и углы рта опускаются в высокомерной гримасе. Но то, что я узнал и понял в этом человеке за многие месяцы общения с ним, теперь просвечивает для меня сквозь чужое обличье.
Я уже знаю: главный подвиг Кузнецова не в том, что было очевидно, — разведка, упорство, отвага... Нет, главный подвиг этого человека, глубоко штатского, открытого, доброго, ненавидящего ложь и насилие, в том, что два года он почти ежечасно железной хваткой сдавливает самому себе горло, не позволяет себе дышать полной грудью, любить, громко смеяться, петь, выращивать деревья и цветы, жить той естественной жизнью, для которой породила его русская земля...
Кузнецов безмерно любил Родину, но ни тени узколобого, мещанского национализма не было в его любви. Ненавидя фашизм, он любил Германию, её язык, музыку Глюка и Бетховена. Одним из первых среди нас он выучился у испанских товарищей их песням. Он просто влюбился в польский язык с его жёсткой мелодикой и в три недели овладел разговорной речью. Сколько бы он мог ещё дать людям! Но идущие впереди погибают первыми...
Могилу Кузнецова наши товарищи разыскали через шестнадцать лет после войны. Обстоятельства его гибели полностью не выяснены и сейчас. Одно лишь несомненно: в той схватке с бандеровцами у села Боратин, куда он пришёл, разминувшись с нами, он бился до последнего вздоха, — грудная клетка его была раздроблена и оторвана кисть правой руки. И если его перед смертью пытали, он не сказал ни слова: никто из наших разведчиков и подпольщиков, оставшихся на оккупированной территории, не пострадал.
Извлечённый из могилы череп был под шифром отправлен в Москву на экспертизу академику Герасимову; там, в моём присутствии, было установлено тождество. И тогда, наконец, прах Николая Кузнецова обрёл вечное успокоение на Холме Славы во Львове.
Но всё это было намного позднее. А тогда, прощаясь, мы спешили ему навстречу.
1977<—--ПОСЛЕДНИЙ РЕЙД
К вечеру мы подходим к довольно широкой реке. Ночью авангард отряда переходит по льду на другой берег и натыкается на большое воинское соединение гитлеровцев, расположившееся у переправы. Чудом остаёмся незамеченными, возвращаемся назад. На льду реки нас перестреляли бы, как кроликов, а нам нужно незаметно пробраться ко Львову. Возвращаемся в лес, рядом с деревней. Досадная задержка!
Никто из нас ещё не видел вблизи гитлеровских солдат отступающей армии. Скоро мы их увидели. Утром в деревне начался переполох, послышались крики, визг поросят, стрельба. Прибежал житель села, рассказал, что с противоположного берега на санях приехали трое гитлеровцев и сейчас грабят село. Несколько партизан бросились выручать крестьян. Короткая перестрелка — двое мародёров убиты, третий взят в плен.
— Доктор, допросите его! — говорит Лукин.
В это время вся наша санчасть собралась у аптечной повозки, и мы распределяли бинты по ротам. Пленного подводят прямо к нашей группе.
Высокого роста, обросший, грязный, в ободранной форме, глаза с жёлтыми белками, мутные, бессмысленные.
Старик крестьянин угрюмо поясняет:
— Застрелил девочку. Она поросёночка спасала. Обхватила ручками, прижимает до себя. Дитё ж, не понимает1977. Завсегда играла с тем поросёночком...
Пленный понимает, о чём речь, и кричит по-немецки:
— Я есть хотел! Мы все хотим кушать! Мы второй день не питаемся!
Сбиваясь, путаясь, приговаривая традиционное «Гитлер капут!», он рассказывает о своей части, сколько людей, какое вооружение. Оказывается, их разбили совсем близко отсюда. Пленный вдруг оживляется, показывает рукой на аптеку и заявляет:
— Вы меня поймёте. Я — коллега. Я — врач.
— Подлец! — с возмущением говорит 1977Давыдова Павлова. — Прикидывается врачом, чтоб вызвать сочувствие!
Я рассматриваю его документы и не верю своим глазам — это действительно врач! Нахожу письмо декана Лейпцигского медицинского факультета зауряд-врачу, добровольцем пошедшему в эсэсовские войска. Декан сообщает ему номер диплома и желает успеха.
Удивительная встреча советских врачей-добровольцев с фашистским врачом, тоже добровольцем. В нём нет ничего человеческого.
Понимая, что профессия не спасает его, он пытается вывернуться. Потом внезапно спрашивает:
— Если вы меня убьёте, зачем же я тогда жил?
Что можно ответить на это? И, не получив ответа, он присаживается на корточки и, тупо уставившись в землю, бормочет: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!» Именно такие врачи по приказу Гиммлера проделывали страшные опыты над живыми людьми. И он смеет называться врачом!
Пленного уводят.
Разведчики докладывают, что после небольшой перестрелки в селе гитлеровская часть1977, бросив на произвол судьбы своего врача и двух солдат, быстро снялась и ушла. Мы переходим реку.
К вечеру этого дня заболевает Базанов. Приходя в село, он, как начальник штаба, обычно первый с врачом обходил дома, размещая отряд. В сёлах свирепствует сыпной тиф. И вот у Саши все признаки этого тяжёлого заболевания. Выдержит ли он? Ведь у него порок сердца! Два года назад на медосмотре я взял на себя ответственность — и теперь наступил час, когда нужно отвечать. Базанова укладывают в сани. Проходим километров десять. На привале выслушиваю его. Сердце бьётся очень глухо, шум усилился. Везти дальше нельзя, ему нужен покой, нужно поддержать сердце. Саша слышит, что мы с командиром обсуждаем возможность оставления его у верных людей, придав ему охрану и врача. Он подзывает меня.
— Доктор, брось глупости! Что я здесь буду делать? Пока дойдём до Львова, я выздоровею. А там ведь будет жарко! Не стоит мне оставаться. А тут ещё наши подойдут, отправят в тыл, в госпиталь, совсем оторвусь от вас! Не хочу я, доктор!
Но Сашу и нельзя оставить — опасно, деревня на проезжем тракте, в открытой степи. И приходится везти его с собой.
Теперь идём с непрерывными боями. На седьмые сутки Базанову становится хуже. Отряду нужно торопиться, но мы идём медленно, нельзя трясти Базанова, да и других, раненных в последних боях. Командир тоже болен. 1977Уже несколько месяцев он почти не встаёт с повозки, командует лёжа. Во время остановок лечим его массажем, грелками — у него воспаление корешков спинного мозга. Уже потом, в Москве, на рентгене мы установили, что воспаление вызывает костная мозоль на месте старой трещины в позвонке.
Стехов по-прежнему неутомимо шагает впереди, тяжело переваливаясь с ноги на ногу. На одном из привалов я наконец раскрываю тайну его походки. Вижу — его портянки в крови.
— Что случилось, Сергей Трофимович?
Стехов недовольно морщится и нехотя говорит:
— Ничего особенного. У меня всегда на ногах между пальцами лопается кожа и кровоточит. Никак не могу задубить кожу. Уж я чем только не мыл, чем только не мазал ноги — всё напрасно! Теперь язвы образовались.
— Сергей Трофимович, и вы до сих пор молчали! Два года! А теперь, когда мы идём, почти не отдыхая... Вам нужно сесть в сани! Требую, как врач...
— Нет, доктор, — твёрдо говорит Стехов. — Идём ведь с боями. А нужно торопиться, мы обещали Кузнецову! — И, помолчав, добавляет: — Недолго осталось.
1977В пути мы с Машей идём у саней Базанова. Впереди то и дело вспыхивает перестрелка, гремит «ура»1977, и мы, не останавливаясь, опрокидывая врага, идём вперёд. После каждой стычки кто-нибудь подходит к Базанову и рассказывает подробности боя. Саша с трудом приоткрывает глаза и слабо улыбается.
Время от времени под овчиной нахожу его руку, на ходу проверяю пульс. Делаю очередной укол — вливание камфоры.
1977В минуты затишья беседую с Машей о будущем, о работе. О Бражникове она не говорит, хотя он здесь, с нами.
Как я уже писал, небольшая часть нашего отряда во главе с Пашуном больше года оставалась в районе первого лагеря под Рудней Бобровской. Но нам сообщили, что Пашун тяжело заболел. С партизанского аэродрома его отправили в Москву. И там, в госпитале, он погиб от желудочного кровотечения.
Командиром группы Медведев назначил Бражникова. 1977Уже несколько раз командир приказывал Бражникову привести группу, но тот всё не шёл. Командир несколько раз приказывал ему присоединиться со своей группой к отряду, но он почему-то под разными предлогами задерживался. Теперь, собираясь в поход ко Львову, командир отправил за этой группой Папкова с приказом: привести её во что бы то ни стало.
Через несколько дней группа Бражникова явилась. Пришедшие остановились строем у штаба. Командир вышел к ним и вместо того, чтобы поздороваться, приказал Бражникову сдать оружие. С какой-то удивительной готовностью Бражников отдал автомат, отстегнул кобуру пистолета.
— За невыполнение боевого приказа, — сказал командир, — перевести Бражникова в рядовые и арестовать на пять суток!
И Бражникова увели.
Теперь только узнали мы подробно, что произошло в нашем старом лагере.
Пашуна отправляли на аэродром в соседний партизанский отряд. Он лежал в повозке, укрытый до подбородка одеялом. Лицо его сделалось тёмным, губы посинели, глаза запали.
— До свидания, Федя, — тихо сказал Бражников и положил ладонь ему на грудь.
Пашун медленно перевёл на него глаза, пошевелил губами:
— Счастливо!.. Что в Москве передать?
И вдруг Бражников, стиснув зубы, заговорил:
— Нечего передавать! И некому! А помру — всё равно не вспомнят. Плевать мне на всё!
Лицо Пашуна сморщилось от боли. Он напряг все силы, приподнялся.
— Ты смотри... Не зарывайся, Костя!.. — и уронил голову на подушку.
— Ладно, сам знаю! Не учи! А отдохнуть я имею право — не рыжий! Хватит! Всю жизнь в рыжих хожу. Прощай, Федя, будь здоров!
Он выпрямился, махнул рукой ездовому, и повозка с Пашуном покатилась по укатанной дороге.
А Бражников постоял, уставившись в землю, потом порывисто повернулся и, бросив дневальному у костра:
— Ко мне никого! — решительно вошёл в шалаш Зоси, молоденькой полячки, которую вместе с матерью недавно спасли от резни украинских националистов.
И начались пьяные ночи в Зосином шалаше. Скоро худая и остроносая мать Зоси стала появляться на штабной кухне и вылавливать из кастрюли лучшие куски для «пана командира». А когда стало похолоднее, Зосина мама начала заглядывать в подразделения и именем командира отбирать в свой шалаш тёплые подстилки.
Нехорошие разговоры о Бражникове поползли по лагерю. А тут ещё вдобавок неподалёку появилась небольшая гитлеровская воинская часть, которую ничего не стоило разгромить. Томившиеся от безделья партизаны потребовали от Бражникова решительных действий. Бражников, которого раньше обвиняли в ухарстве и излишней храбрости, увёл отряд в сторону и переждал, пока гитлеровцы уйдут.
По ночам уже слышен был далёкий гул советской фронтовой артиллерии.
Радисты по своей собственной инициативе сообщили Медведеву о положении в группе Бражникова.
Пришли по радио один за другим два приказа Медведева — соединиться с основным отрядом. Бражников скрыл их от партизан. Он надеялся, что скоро фронт пройдёт по этим местам и всё само собой разрешится.
Однажды поздно вечером в Зосин шалаш внезапно вошёл Папков.
У костра на коврах и подушках полулежала Зося и вышивала на пяльцах. А Бражников сидел рядом и наливал из фляжки зеленоватый самогон в два стакана, установленные на чурбачке. Тут же у края костра на сковородке шипели шкварки. Часть шалаша была отделена занавеской, из-за неё выглядывало остроносое женское лицо с удивлённо вытаращенными глазами. Бражников медленно поднял голову, увидел Папкова и опустил флягу. Зося тихо вскрикнула и поправила ворот блузочки. На лице Бражникова появилась растерянная улыбка.
— Володя! Здорово! Садись! По каким делам?
Папков мрачно поглядел на остроносую женщину, на её дочь.
— Мне приказано с рассветом вести вас на соединение с отрядом. Приказ командира.
Бражников вскочил, засуетился.
— Ты подожди, ты присядь, поговорим... Ложись здесь со мной, переночуй, отдохни... Мамаша, сделайте ужин.
— Нет, я переночую в разведке. Есть не хочу. А Зосю с её матерью приказано немедленно отправить в село. Выйдем в шесть утра.
Папков откозырял, чётко повернулся и шагнул к выходу.
— Постой! Володя! — Бражников загородил выход. — Отдохни день. Поговорим, сообразим...
— Я получил приказ, и я его выполняю. Вы отказываетесь?
— Но Володя!.. И при чём Зося? Она ни в чём...
— В шесть утра я поведу тех, кто захочет выполнить приказ командира.
И слегка отодвинув с дороги продолжавшего жалко улыбаться Бражникова, Папков вышел.
Всю ночь в Зосином шалаше спорили, кричали, плакали...
А на рассвете повозка протарахтела по просёлочной дороге к хуторам. На сене рядышком, ногами назад, тряслись и подпрыгивали Зося с матерью. Партизаны молча провожали их взглядами.
— Ну, баба с воза, кобыле легче! — произнёс кто-то.
Кругом грохнул хохот. А Зося заплакала и повалилась головой в сено.
Через полчаса группа двинулась на запад.
Отбыв арест, Бражников как-то зашёл ко мне. Мы разговорились.
— Знаешь, доктор, все думают — я переживаю, мне самому хочется так думать. А по правде — мне всё равно!.. Хорошо бы в бою попасть под пулю!..
— Ты что, с ума сошёл? Смотри, скоро победа!
— Нет, доктор, внутри у меня что-то сорвалось... И сил нет чего-то хотеть, добиваться... И всё уже не важно... Что это? Слаб я оказался для партизанской войны? 1977Или Маша была права — и нельзя было мне пить?..
— Да, я думаю, пока не поздно, оставь водку!
— Попробую, — вздохнул Бражников и пошёл к Стехову поговорить.
С тех пор Маша ни разу не говорила с ним и не упоминала о нём в разговорах. Теперь, когда мы шли за санями Базанова, я спросил её:
— Что думаешь делать после войны? Учиться?
— Работать. Мне кажется, я совсем не устала за эти два года, что мы здесь. Да, работать!..
Базанов пошевелился. Мы подошли к нему. В это время впереди затрещали выстрелы. Саша открыл глаза, посмотрел в сторону выстрелов, потянулся туда всем телом и умер...
Его тело лежало в санях, пока передовая рота вела бой с противником. Стреляли пулемёты, автоматы, винтовки, которые Саша в боях отвоевал для отряда. После стычки к саням бежали его друзья, чтоб поделиться с ним подробностями боя — они не знали, что он мёртв. В моей руке остывала его ладонь. Ветерок шевелил русую прядь на лбу... На рассвете мы похоронили его в галицийском селе и снова пошли вперёд.
Как мы ни спешили, а из-за непредвиденных задержек — непрерывных стычек и боёв — не успевали к назначенному сроку встречи с Кузнецовым. Тогда командир отправил вперёд для встречи группу разведчиков.
Потом, под самым Львовом, в селе Нивице, произошёл 1977тяжёлый бой, который окончательно сорвал наши планы. Здесь мы, медики, получили ещё один важный урок. И этот урок 1977для меня был уже последним.
1977ГЛАЗАМИ РАНЕНОГО
Мы вошли в село Нивице поздней ночью. 1977Как всегда, началось размещение партизан по хатам. Санчасти отвели рядом со штабом две хаты — одну ближе к центру села, другую ближе к лесу. В одной из этих хат мы должны были поместить раненых. А их за дорогу, после десятка стычек и боёв, набралось немало — человек двадцать.
Сначала мы решили поместить их в хате, ближней к лесу. Но затем выяснилось, что во второй хате имелись широкие сени, где сможет устроиться дежурная сестра, и мы уложили раненых там, а персонал разместился ближе к лесу.
Случайность, решившая наш выбор, оказалась счастливой.
Ночь уже на исходе. Сделаны необходимые перевязки. Раненые засыпают. По дороге к себе встречаю Ермолина, который идёт расставлять посты.
Когда вхожу в хату персонала, зубной врач Треймут уже деловито раскладывает на полу сено, Маша стелет плащ-палатки.
Входит Гуляницкий. Он устал после тяжёлого пешего перехода и, глядя на постель, блаженно жмурится.
— С удовольствием сейчас засну. Что?
Давыдова уже умылась и теперь причёсывается. Она удивительно умеет следить за собой и в самых тяжёлых условиях всегда аккуратно причёсана и чисто и даже изящно одета.
Хозяйка зажигает лампу и, повертевшись немного в комнате, исчезает.
Едва мы, усталые до предела, усаживаемся на сене и снимаем снаряжение, как вдруг на пороге комнаты, прямо против меня, появляется человек в чёрном пальто и чёрной кепке. Он целится в меня из нагана и спрашивает:
— Хто цо есть такий?
«Националисты!» — мелькает у меня догадка, и я тянусь к лежащему рядом маузеру. Человек в чёрном выкрикивает скверную брань и стреляет. Чувствую удар в левую ногу. В тот же миг из-за его спины кто-то в серой шинели палит в комнату из винтовки. От этого выстрела гаснет лампа. Вскакиваю. «Кость цела — хорошо!» — проносится в голове. С маузером бегу к порогу. В сенях никого. Изба окружена. Стреляют в окна1977, строчат из пулемёта.
В комнате три окна в трёх стенах. У двух окон — противник. Путь через третье в сторону избы с ранеными свободен. 1977Очевидно, напали со стороны леса.
1977— Что делать? — спокойно спрашивает Маша.
1977Можно выскочить через свободное окно. Через это окно можно выскочить. Но по воле случая наша хата оказалась заслоном для той, где размещены раненые. Значит, нужно задержать врага, не подпустить к раненым. Остаёмся в хате. У одного окна 1977Вера Давыдова методично постреливает Вера Павлова стреляет из своего пистолета. Я бегаю от окна к окну и, разбив стёкла, выпускаю обойму за обоймой1977, изображая сразу несколько человек. Вот кто-то метнулся к избе с ранеными. Вера и я стреляем в него. Упал. В комнату через окно летят гранаты. Взрыв. Меня снова ударило в левую ногу. Ещё взрыв. Слышу тихие стоны. Кто-то из наших ранен. 1977Верно Маша, её не слышно. Маша, кажется. Все остальные 1977безоружны, лежат на полу лежат на полу — оружия у них нет.