Сталинка

Сравнение изданий книги
«Записки партизанского врача»

Автор:А. Цессарский,1956г.

Что будет, если сравнить издание книги «Записки партизанского врача» 1956 года с переработанным переизданием 1977 года? За счёт чего книга стала тоньше? Какие правки были внесены, и не поработала ли над ней цензура? Проверим это в нашем материале...

Внимание! Перед прочтением желательно ознакомиться со статьёй о разделе «Цензура»
 

Вышел командир — сдержанный, подтянутый, с маузером в руке, за ним — штаб. Все встали за деревья.

Стехов уже впереди, в бою, командир посылает к нему связного. Слышим отдельные выкрики. Иногда кто-нибудь из наших впереди перебегает от дерева к дереву, стреляет куда-то. Творится нечто мне непонятное. Чувствую, как изнутри меня охватывает мелкая напряжённая дрожь. Я не боюсь, но очень волнуюсь. Мне кажется, все вокруг спокойны, даже Маша, — Маша, которая ещё в Москве признавалась мне, что трусиха.

— Маша, распори несколько перевязочных пакетов, — говорю я чужим, деревянным голосом.

Мы с Машей готовим пакеты.

Слышу, как заместитель командира по разведке Лукин отпускает какую-то шутку. Оглядываюсь и вижу среди взволнованных, серьёзных штабистов его, полного, круглолицего, — он, как всегда, ухмыляется и довольно жмурится, словно кот на солнышке, словно именно сейчас ему особенно покойно и легко на душе. Это неуместно, и в штабе на него все шикают. Дрожь во всём моём теле становится такой сильной, что, мне кажется, издалека видно. Позор! Все подумают, что я боюсь. А может быть, это и есть страх? В три раза громче, чем нужно, кричу командиру вычитанную где-то торжественную фразу:

— Товарищ командир, разрешите осмотреть поле боя?

Скорее бы туда, где дерутся, где сразу всё ясно. В такую минуту легче броситься вперёд, чем оставаться здесь, в неизвестности.

Командир внешне спокоен. Он внимательно оглядывает всё вокруг, прислушивается и приказывает мне оставаться на месте.

— Пошлите Негубина.

Негубин медленно уходит вперёд.

Мне чудятся серые шинели меж деревьями. Возникает где-то во мне постоянно живущее воспоминание о первой бомбардировке Москвы, о кольце горящих домов, о безумных воплях матерей, об искромсанных телах в операционной — об этой окровавленной массе, из которой вдруг взглядывали на меня живые, человеческие, полные смертельной тоски глаза... Нет сил вот так стоять на месте. Умоляюще смотрю на командира. Почему не отпускает меня? Не хочет рисковать врачом?

Слева кричат «ура», стрельба нарастает шквалом. Во мне подымается нечто неодолимое, отметающее все посторонние мысли, я бросаюсь вперёд. И слышу металлический окрик командира:

— Доктор!

Оглядываюсь.

И в эту минуту из-за кустов Негубин выводит испанца Флоресжакса: ноги его подгибаются, лицо землистое. Левое плечо размозжено, грудь залита кровью. Когда я подбегаю к нему, обнаруживаю сильнейшее кровотечение из плечевой артерии. Моё «бегство» могло стоить ему жизни.

— Маша, в палатку!

Мы бросаемся в парашютную палатку. Маша стелет на земле плащ, достаёт ножницы. Я вынимаю стерилизатор с инструментами. Негубин усаживает Хосе на плащ и прислоняет правым плечом к дереву, поднимающемуся из пола нашей палатки.

Маша разрезает гимнастёрку.

Вместо левого плечевого сустава каша раздробленных мышц и костей, рука висит неподвижно и мёртво. Но пульс у левого запястья бьётся — тонко, слабо, неровно, но бьётся!

Начинается тщательная, мучительная для него обработка раны. Над палаткой по-прежнему визжат и рвутся пули. Хосе молчит. Он смотрит на меня широко раскрытыми глазами.

Кто-то входит в палатку. Маша тихо вскрикивает:

— Что они с тобой сделали!..

Чей-то голос отвечает:

— Ничего, ничего, я подожду... У меня легче...

Хосе слабеет, бледнеет. Негубин поддерживает его.

Изгибаю проволочную шину, обертываю ватой.

Через полянку к палатке идёт Костя Пастаногов. Левой рукой он поддерживает правую, она неестественно вывернута ладонью в сторону и, кажется, висит отдельно.

Костя криво улыбается и говорит:

— Искалечили, гады.

Втаскивают на плащ-палатке громадного Морозова. У него раздроблены левая лопатка и плечевой сустав, пробито лёгкое. Входит Каминский — и у него перелом правой плечевой кости. Все ранения — разрывными пулями.

Перевязываем одного за другим. Раздаются стоны. Хосе говорит:

— Ничего, товарищи! Но пасаран!

Стрельба стихает. Кто-то входит и говорит одной фразой:

— Немцев погнали, Капчинский убит.

Вбегает испанка Ивона и бросается к Хосе.

— Ну как? Ке, Хосе?

В это время мы накладываем ему шину — от спины до концов пальцев. Нестерпимая боль искажает его лицо, теряя сознание, он валится медленно на бок и навстречу входящим Медведеву и Стехову еле слышно говорит:

— Вива Эспанья! Вива Москва! Вива... — и пытается сжать правую руку в кулак.

Бросаюсь к нему — пульса нет. Шок? Быстро ввожу под кожу кофеин. Нужно торопиться. Нападающие разбиты, взято много оружия. Но пленные показали: сюда идут ещё каратели. Пора уходить. А в висках всё стучит мысль: что с раненым в землянке? Ведь я так настаивал, что ему прежде всего необходим покой, покой во что бы то ни стало! Он остался там из-за меня!..

Возвращается один из наших разведчиков и рассказывает: немцы наткнулись в лесу на землянку, нашли раненого. Его вытащили из землянки и увезли в Киев. Два километра вели пешком.

Мы понимаем, что ждёт его в Киеве. Опять вспоминаю короткий разговор с генералом на аэродроме.

Да, я виноват в его гибели. Я! Я поступил неверно. Нужно было взять его в отряд, возить с собой, нести на себе! Не оставлять беспомощного в лесу. А как же требования классической медицины: покой, в первую очередь покой? Значит, не годятся эти правила здесь. Значит, здесь покой — это другое. Здесь покой для раненого — это уверенность, что вокруг свои, что они защитят, вынесут. А если придётся идти не день, а месяц, два?.. Значит, нужны иные формы лечения: в пути, в тряске и скачке, по лесам и болотам. И мы обязаны эти формы найти!

Раненый Морозов смотрит на нас взволнованно и спрашивает:

— Вы нас оставите?.. Где-нибудь в деревне?

Все раненые смотрят на нас. Молчат.

Мне очень тяжело, мне трудно поднять голову, посмотреть им в глаза.

Подходит Медведев. Он бледен. Но смотрит на меня спокойно, внимательно.

— При всех обстоятельствах раненых забираем с собой! — говорит командир. — Готовьте повозки.

Так рождается первая боевая традиция нашего отряда.

Долой нашу кухню, размещённую на двух повозках, вещи и оружие — на себя, повозки — раненым. Ребята 1977карабкаются на деревья, молниеносно снимают парашюты молниеносно снимают палатки, Маша укладывает их в повозки для мягкости. Тяжело раненных усаживаем по два в повозку1977, лицом друг к другу. К ним подходят товарищи. Они разгорячены первым боем, перекидываются с ранеными ободряющими шутками, показывают захваченное оружие — немецкие карабины, чешские пулемёты.

 

Под широким тенистым дубом хороним Анатолия Капчинского. Несколько секунд молча стоим над ним. Лицо его спокойно и сурово. Русые волосы слиплись на лбу в пылу боя. Руки по швам. Словно в строю... Среди его вещей находим письмо в стихах — к жене. Прячем, чтобы сохранить и передать после войны.

Двинулись, когда стемнело.

На большаке патрулировал немецкий броневик. Выждали время и между двумя рейсами броневика перешли дорогу.

С того дня мы всё шли и шли на запад, пробирались заросшими просеками. На двух повозках ездовые: молчаливый, с неподвижным лицом татарин Сарапулов и бывший беспризорник с Донбасса Бурлатенко.

Саша Бурлатенко человек интересный. Как поглядишь на его чёрный чуб, падающий на лоб, на горячие, как угли, глаза да на могучую шею, словно у доброго бугая, так и подумаешь: «Вот так казак!» А поговоришь с ним — и оказывается, натура у него такая мягкая, такая жалостливая, прямо-таки девичья. Обычно он молчалив и задумчив.

Но в деле исполнителен неистово. Выслушает задание, чуть побледнев, отвечает простуженным голосом: «Есть!» — и стремглав бросается выполнять. И тут уже и кричит, и шумит, и бушует. И всегда сделает в три раза больше, чем требовалось.

В первом же бою, гоняясь по лесу за карателями, он так постарался, что оказался за километр от лагеря, чуть ли не в самом вражеском штабе. И пришлось его разыскивать и выручать. Помогло то, что кто-то услышал, как он один, далеко впереди, сам себе остервенело кричал: «Вперёд!»

На привале командир радиовзвода Лида Шерстнева попросила его забросить провод радиоантенны на дерево.

— Понимаешь, Саша, чем выше, тем лучше для работы. И получше закрепи.

Она и договорить не успела, как Саша завертелся волчком, закричал: «Есть закрепить!» — и метнул грузик с привязанным к нему проводом. Антенна оказалась на самой верхушке высоченной сосны. Радиосеанс прошёл отлично. Но чтобы снять антенну, пришлось тому же Бурлатенко с шумом и треском карабкаться по стволу, рубить сучья и в конце концов спилить и свалить всё дерево.

В отношении к раненым проявляется вся нежность души этого парня. Он старательно объезжает каждый бугорок, каждую ямку. А когда заросшая просека плотно зажимает и некуда свернуть, Саша, отгибаясь назад, натягивая вожжи, осторожно, как по стеклу, пускает лошадей через поваленные брёвна, пни и кочки. И то и дело спрашивает: «Ну как, хлопцы?» И всё же раненые стонут. Особенно страдают Хосе и Морозов. Сидящий впереди Морозов косит глаза на дорогу и, завидев очередное препятствие, в ужасе кричит:

— Хосе, держись!

При этом окрике лицо Хосе искажается от страданий, затем он мучается в ожидании толчка и, наконец, корчится от боли в момент переезда через бревно.

Я иду впереди и выбираю дорогу, руками отбрасываю коряги и камни. У одной повозки идёт Маша, у другой Негубин, они поправляют парашюты, отгибают ветки, низко нависающие над дорогой.

Легко раненные, с руками на перевязи, следуют за повозками пешком.

Вперёд! Вперёд!

Вот идём по нескончаемой гати. Повозки тарахтят по кладке, как по клавишам рояля. Страшно подумать, что испытывают раненые. Парашюты под ними промокают от крови. Повязки с шинами разбалтываются — непрерывно подбинтовываем их. Это урок: нужно было гораздо туже бинтовать перед дорогой... Вдруг сзади — сильный треск. Повозка с Пастаноговым и Каминским проваливается в «окно» между поперечинами гати. Бросаюсь назад. Товарищи уже собрались вокруг повозки, подталкивают. Пастаногов и Каминский, оба бледные, стиснув зубы, молчат. Саша Бурлатенко остервенело мечется, хватает под уздцы лошадей, поднимает плечом край повозки, крякнув, вытаскивает одно колесо на помост. Каминский умоляюще говорит:

— Доктор, попросите командира хоть полчаса постоять на месте!

— Нельзя, милый, нельзя. Сзади 1977немцы, каратели. Нам во что бы то ни стало нужно оторваться от них, незаметно пройти к цели, — таков приказ Москвы.

И мы снова идём вперёд.

А когда кончается гать и мы, обрадованные, выходим на опушку леса, перед нами расстилается широкое, заросшее осокой болото. Отряд останавливается. К болоту движется маленькая группа людей — разведка отряда. За всю дорогу впервые вижу их близко. Толком даже не знаю, кто теперь у нас в разведке, так как это подразделение всё время перекомплектовывалось. Мне рассказывают, что статный командир разведки Кубовский переведён в строевое отделение рядовым. Оказывается, он в первом же бою растерялся, утратил всю свою лихость. А в пути уже дважды поднимал панику и бросался бежать от встречных женщин и стариков. Другой товарищ, например, приходя в село, больше занимался тем, что ел сметану, чем интересовался делом. Перевели из разведки и его. Третий непрерывно натирал себе ноги1977, не умел много и легко ходить. А ведь если отряд должен был пройти пятнадцать километров, то разведчик сначала проходил это расстояние один, затем возвращался и снова шёл, ведя отряд разведанным маршрутом. Таким образом, разведчику приходилось проделывать тройной путь. Наконец, кое-кто оказался совсем не таким смелым, каким он себя воображал в Москве, и сам попросил перевода... Разведка переживала непрерывные перемены.

В этой группе у болота я вижу Сашу Базанова 1977в зелёном картузе. Того самого Базанова, у которого порок сердца. Весь какой-то округлый, плотный, склонив голову набок, он быстрыми и мелкими шагами идёт, словно катится впереди, как колобок. А в разведчике, выбирающем дорогу через болото, ныряющем между кочками, я узнаю Чёрного. Тщедушного Чёрного! Хилого Чёрного, который уже дважды проделал весь сегодняшний маршрут отряда!

 

Командиром разведки теперь — секретарь комсомольской организации Валентин Семёнов. У этого светловолосого паренька с лицом, как будто заспанным, оказались сильный характер, отвага и ясный ум, и разведчики повинуются ему беспрекословно. Вот он разложил на траве карту, присел на корточки, отмечает что-то карандашом.

Раненый Каминский с тоской смотрит на болото и говорит:

— Доктор, сил нет через это болото... При каждом толчке я слышу, как скрипят края сломанной кости. Оставьте нас где-нибудь. А, ребята? Где-нибудь у своих людей... — и оглядывает столпившихся партизан.

Шестые сутки безостановочного движения. Обросшие, исхудалые лица. Залепленная грязью одежда. Мокрые сапоги, в которых хлюпает вода. Вьюки груза на мокрых от пота спинах...

Но Бурлатенко кричит:

— Ты что, спятил?! Оставить? Ни за что! Потащим!

Рука у Каминского сильно отекла, и повязка, врезаясь, причиняла боль. Ему казалось, что, если ослабить повязку, руке станет легче, и он начал просить:

— Доктор, голубчик, развяжите, передохну только!.. Доктор, милый!..

Но я знал, что это только ухудшит положение — в дороге ему будет больнее, — и отказался выполнить просьбу.

Через несколько минут я увидал, что Негубин разбинтовывает ему руку.

— Что ты делаешь? Анатолий! Прекрати сейчас же!

Он, продолжая ослаблять повязку, через плечо и как-то намеренно вызывающе бросил мне:

— А я считаю, что так лучше.

— Почему же это? — проговорил я, еле сдерживаясь.

— Очень просто, — развязно начал Негубин, — в учебниках пишут...

Его ослушание и явное непонимание, к чему может привести ослабление повязки, да и самый тон его окончательно вывели меня из равновесия.

— Учебники?! — неожиданно для себя закричал я. — Ни черта вы из них не поняли... Каминский из-за вашей глупой жалости может потерять руку!

Негубин презрительно пожал плечами.

— А я, знаете, не уверен в этом...

— Ах, не уверен! Так вот что... Вы только фельдшер и будете выполнять мои распоряжения! Ясно? А ваши соображения и переживания меня не интересуют. Всё. Можете идти.

Негубин тяжело и странно как-то посмотрел на меня и отошёл...

Это у меня с ним уже не первое столкновение. Наши отношения становятся невозможными. И хоть я долго уговариваю себя, что смешно сейчас, во время войны, обращать внимание на подобные мелочи, что мне совершенно безразлично, что творится на душе у Негубина, и нужно просто заставить его повиноваться, я поневоле думаю об этом и долго не могу успокоиться.

Но вот недалеко над лесом гудит вражеский самолёт. Нас ищут, нужно спешить.

Маша подходит к Каминскому и, достав откуда-то гребёнку, расчёсывает его мокрые, сбившиеся волосы, приговаривает:

— Ничего, нам бы только через болото, там спокойнее, дорога лучше, там остановимся... А вот и Чёрный идёт!

Из-за камышей появляется весь мокрый и грязный Борис Чёрный и докладывает:

— Товарищ командир, дорога есть. Но лошадей придётся проводить отдельно.

И мы перетаскиваем повозки на руках, переводим лошадей. И снова идём вперёд. Вперёд!

Каратели отстали где-то за болотом и потеряли нас.

Теперь можно отдышаться. Мы расстилаем плащ-палатки, перевязываем раненых, укладываем их на траве — отдохнуть. Они засыпают почти мгновенно.

Только Хосе тихо стонет. Наклоняюсь над ним.

— Потерпи, дорогой.

— Ничего, доктор, — за руку он притягивает меня к себе. — Посиди со мной, доктор.

Он смотрит в голубое небо и, с трудом подбирая слова, тихо говорит:

— В Испании небо очень синее. Когда мы вернёмся на родину, ты обязательно приедешь к нам в гости. В Испании есть красивые места, а особенно — у нас в Каталонии. Пойдём с тобой гулять по улицам Барселоны... В тридцать восьмом вы нас приютили. И мы стали советскими людьми. Работали на заводах, учились... И теперь воюем за землю, которая стала нашей. Освободим её!.. Доктор, но ведь Испания тоже станет свободной! В Каталонии поют старую революционную крестьянскую песню... Ей много сотен лет…

Хосе еле слышно напевает. Мелодия этой песни суровая и грозная.

Каталония победит! Она снова будет свободна и богата. Хотите вы того иль не хотите — Поднимется наша земля. Крепче удар серпом! Крепче удар серпом, Защитники земли! Крепче удар серпом!..

Но петь ему трудно. Путаются слова. Вдруг он приподнимается на локте, пристально смотрит на меня, словно не узнавая.

— Ты слышишь? Слышишь? Ностра терра... [Наша земля (исп.).] Мы пришли во Францию. А нас — в лагерь, за проволоку! Это французское правительство. И мы умирали от голода. И одежда истрепалась... И опять Советский Союз протянул руку, предоставил убежище… И мы шли, худые, голые, с тряпками вокруг бёдер, через Париж в советское посольство. И пели наши песни... А потом корабль... Подходим к Ленинграду... И толпы людей на пристанях... С цветами... Мы плакали... Мы с вами братья... Навсегда... Я ранен... Это за Советский Союз и за Испанию... Мы вернёмся, доктор! Мы вернёмся...

Хосе забывается. Поднимаюсь и, почти засыпая на ходу, бреду к своему посту — спать. Лагерь затих. Люди спят под деревьями вповалку.

Маша сидит у крошечного костра и штопает гимнастёрку. Рядом в одной майке навзничь, раскинув руки и положив голову на автомат, спит Бражников. Его запылённое круглое и курносое лицо смешно морщится от назойливого комара. Маша отгоняет комара, ловит мой взгляд и смущённо улыбается.

Командир, лёжа, опираясь на локоть, пишет донесение в Москву. Радистка Лида Шерстнева, склонившись над рацией, выстукивает позывные. Стехов бродит среди партизан, осматривает оружие, снаряжение, он доволен — всё в порядке.

Первый экзамен сдан.

Готовимся к дальней дороге, на запад.


ШКОЛА

В конце августа 1942 года мы подошли к железнодорожному полустанку Сновидовичи. Это было уже далеко от места первого боя. За несколько дней до этого нас наконец догнала отставшая группа начштаба Пашуна. Так же, как и мы, они потеряли одного товарища. Ветром парашют отнесло к деревне, и немецкий солдат застрелил его в воздухе. Радость нашей встречи была омрачена.

Вскоре после этого из Москвы прилетела в отряд ещё одна группа. С ней прибыл 1977человек, которого мне так и не удалось осмотреть в Москве, — Николай Иванович Кузнецов.

Помню, к костру подошёл высокий, широкоплечий человек.

Он снял шлем и помахал нам. Русые волосы рассыпались над высоким чистым лбом. Серые глаза искрились радостью. Красное пламя костра освещало прямой, хрящеватый нос, плотно сжатые губы, твёрдый выдающийся подбородок. В руке подошедший держал вещевой мешок.

 

— Здравствуйте, товарищи! Где командир?

Командир уже шёл к нам через поляну.

— Здравствуйте, Николай Иванович. Как чувствуете себя?

— Великолепно.

Медведев многозначительно кивнул на вещевой мешок:

— Всё привезли?

— Всё.

— Что ж, отдыхайте.

Медведев взял его за руку и подвёл ко мне.

— Устраивайтесь с доктором под одной плащ-палаткой. — Командир понизил голос: — Кстати, потренируетесь с ним в немецком языке. Ведь вы, доктор, — обернулся он ко мне, — помнится, говорили, что знаете немецкий язык, изучали в институте. Вот поговорите с Николаем Ивановичем.

В тот миг я поклялся себе никогда в жизни больше не хвастать ни в чём, ни в самой малости.

Как я изучал язык в институте?! О, все мои пропущенные и невыполненные уроки!.. Кое-как сложив в уме две фразы по-немецки, спотыкаясь, обратился я к Кузнецову.

Он не рассмеялся. Серьёзно ответил на чистейшем немецком языке — я и половины не понял — и ободряюще заключил:

— Будем с вами ежедневно упражняться, доктор!

Мы легли рядом под натянутой плащ-палаткой, он положил себе под голову вещевой мешок и моментально уснул.

На следующий день после завтрака Кузнецов взял меня под руку и отвёл в сторону.

— Побеседуем! — и целый час разговаривал со мной по-немецки, терпеливо поправляя.

Однако систематические занятия эти были прерваны первой нашей активной боевой операцией.

Выяснилось, что на полустанке Сновидовичи стоит вражеский воинский эшелон — одна из частей военной строительной организации Тодта. Солдаты работали на железной дороге.

Крестьяне жаловались разведчикам, что гитлеровцы отбирают последнее, насилуют женщин.

— Разрешите ударить, товарищ командир! — умоляюще говорил Валя Семёнов. — Сил нет мимо пройти.

Медведев и Стехов долго прохаживались в отдалении от всех, совещаясь. Наконец собрали отряд. Вот что, примерно, сказал нам командир:

— Товарищи, пришло время открыть вам настоящее назначение отряда. Вы сами понимаете, что это тайна, которую никакие пытки не должны вырвать у любого из нас. Мы решили поговорить об этом здесь, сегодня, потому что уже близок район наших действий. Вскоре к нам придёт пополнение из местного населения, бежавшие из плена солдаты и командиры. Подавляющее большинство из них — честные патриоты. Но среди них может оказаться и шпион, провокатор, подосланный врагом. Поэтому для вновь пришедших мы останемся обычным партизанским отрядом. Но вы обязаны знать больше. Партизанские действия для нас являются второстепенной задачей. Мы должны организовать военную и политическую разведку в центре гитлеровской оккупации на Украине — в городе Ровно. Мы должны знать, что предполагают делать гитлеровцы в ближайшее время. Для этого нашим разведчикам необходимо проникнуть во все круги оккупантов, вплоть до самых высокопоставленных. Мы должны выяснить экономическое и политическое состояние тыла гитлеровцев, настроение населения оккупированных стран, самой Германии. Мы должны держать под наблюдением передвижения воинских частей и поездов, мы должны знать, что делает военная промышленность врага. Эти сведения необходимы нашему командованию в Москве. Такова задача, поставленная перед нами. Этой задаче мы подчиняем всё.

Теперь всё стало ясно: и 1977избегание столкновений почему нужно избегать столкновений с противником, и скрытность нашего движения, и таинственное назначение Кузнецова, и ещё многое. Значит, мы не просто партизаны, мы, главным образом, 1977ещё и разведчики! Но некоторые огорчены. Эх, подраться бы, повоевать по-настоящему!

Медведев ловит выражение их лиц.

— Товарищи, задача трудна — не просто: в атаку, ура! Нужны огромная выдержка, расчёт, наблюдательность. И опыт. Мы приняли решение разгромить эшелон насильников в Сновидовичах.

 

— Здорово! — крикнул кто-то в восторге.

Командир понимающе улыбнулся, заговорил громче:

— Мы должны появиться под городом Ровно уже опытными партизанами и разведчиками. Разведка для этой операции послужит нам первым уроком. Превратим наш путь к Ровно в школу.

Мы с Негубиным стали готовиться к боевой операции: кипятить инструменты, укладывать в сумки ампулы, бинты, жгуты.

Разведать обстановку на станции отправились Чёрный, Ступин и Папков.

Володю Ступина я узнал ближе уже здесь, в тылу врага. Он пришёл в отряд с третьего курса архитектурного института. В свободные минуты постоянно рисовал карандашом портреты партизан. Он любил мечтать о будущей работе архитектора.

1977— Мечтаю построить дворец любви! — говорил он мне однажды, когда мы сидели вечерком у костра и беседовали о будущем. — Такой дворец, чтоб все живущие в нём были всегда влюблены. Парк у дворца с такими озёрами, тропинками, гротами, чтобы от одной красоты их в человеке пробуждалась большая, красивая любовь.

Ступина любили в разведке за смелость и спокойствие в опасности.

Всеволода Папкова я хорошо запомнил по отборочному медосмотру в Москве. Он мне сразу понравился: спортсмен, пловец. Но вёл он себя тогда странно: брал со стола моего то карандашик, то футляр градусника и так 1977восхищался этими предметами рассматривал эти предметы, словно прибыл из каменного века. И только здесь признался мне, что почти не видит одним глазом и негоден к строевой службе. 1977Благодаря той маленькой хитрости мне и в голову не пришло проверить у него зрение. Впрочем, он оказался прекрасным разведчиком и метким стрелком.

 

Все трое с утра до ночи пролежали на опушке леса, наблюдая за эшелоном. Видели, как под вечер, на отдыхе, солдаты играли на кларнетах сентиментальные песенки, а потом пошли в село на «промысел». Возвратились они поздно и быстро улеглись спать.

Ночью возле эшелона оставался лишь один часовой.

— Всё? Больше никакой охраны? — допытывался Стехов у разведчиков.

— Всё! — твёрдо отвечали они. — Сами видели.

— А какую-нибудь мелочь не пропустили? — не успокаивался Стехов.

Ступин даже обиделся:

— Да разве мы не понимаем, что это не игрушка? Всё точно.

Когда мы, пятьдесят человек, тонкой цепочкой залегли на опушке, Пашун спросил, где расположусь я во время боя. Мы с Негубиным решили организовать перевязочный пункт тут же, на опушке. В это время группа стала занимать исходную позицию за редкими кустиками, метрах в двадцати от эшелона. Пошли и мы со всеми, рассчитывая с началом боя вернуться на место.

Один за другим, пригибаясь к земле, мы бесшумно перебежали к кустам. Стало светать, и мы увидели эшелон, погружённый в сон. Вдоль вагонов мерно шагал часовой с винтовкой. И вдруг из-под его ног вырвался маленький серый комок, завертелся и залился визгливым лаем. Часовой замер, глядя на лес.

— Братцы, собачку просмотрели! — еле слышно прошептал Ступин.

В вагонах начинается какое-то движение. Часовой кричит: «Ауф! Ауф!» Чтобы не упустить инициативу, Папков метким выстрелом снимает часового, гранатометчики бросаются к эшелону, открывают двери вагонов, швыряют внутрь гранаты. Оттуда выскакивают люди в нижнем белье, белые фигуры мечутся перед эшелоном, падают.

Мы с Негубиным тоже кричим «ура», со всеми бежим вперёд. Слева от меня испанец Бланко швыряет гранату и падает. Искушение стрелять в фашистов, вместе со всеми гнать их — огромно. Стреляя, бегу вперёд, миную упавшего Бланко, мушка моего маузера уже пляшет на одной из белых мечущихся фигур... Но мысль о Бланко, словно удар, останавливает меня. Возвращаюсь к нему, нагибаюсь. Что с ним? Широко открытые глаза его удивлённо и неподвижно смотрят в голубеющее небо. И почти тотчас же рядом резко останавливается другой испанец, Антонио Фрейре. Его поднимает в воздух, переворачивает через голову и отбрасывает метров на пять назад. Бросаюсь к нему. Ранение в голову, всё лицо залито кровью, но он раскрывает глаза, отвечает на вопросы. Мозг, очевидно, не задет. Тут же перевязываю. Ищу Негубина. Он там, у вагонов, размахивая маузером, гонится за гитлеровским офицером.

— Негубин, сюда, скорее!

Не слышит, догоняет офицера, стреляет в него в упор, тот падает. Негубин осматривается и только тогда замечает меня. И, словно не понимая, машет мне рукой и вскакивает в вагон. Он увлечен боем.

Но вот бой окончен. Эшелон горит. Слышен далёкий гудок паровоза — это спешит подкрепление. Нужно отходить.

Раненого Фрейре на плащ-палатке несём к лесу.

— Ну как, Антонио? — на ходу наклоняются к нему товарищи.

В плащ-палатке ему неудобно, он лежит, как в гамаке, прогибаясь до земли, ноги свешиваются через край палатки, половина лица страшно отекла, в крови, но он смотрит на нас одним глазом, моргает и силится улыбнуться.

У края лесной тропинки мы разгребаем сырой валежник. Здесь мы похороним нашего товарища Бланко.

Из десяти испанцев, пришедших в отряд через ЦК комсомола, уже двое ранены и один убит. Они беззаветно дерутся — всегда впереди.

Сначала испанцы в отряде были отдельной группой, они почти не владели русским языком и всегда держались вместе.

Но постепенно они научились изъясняться достаточно свободно, нашли среди нас товарищей и вскоре разошлись по разным подразделениям. А мы ещё ближе узнали каждого из них и полюбили.

Молчаливый и вспыльчивый южанин Паулино Гонзалес. В его чёрных лукавых глазах и в мягких движениях так и сквозил знойный испанский юг.

Два друга каталонца Хосе Гросс и Хосе Флоресжакс — неразлучные друзья и совсем разные: Гросс — грубоватый, молчаливый деревенский парень, Флоресжакс — подвижной, весёлый горожанин.

Маленький Месса, в атаке он всегда мчится впереди и высоким голосом кричит по-русски: «Давай! Давай!»

А любимец отряда — великолепный Филиппе Ортуньо! Огромный и сильный, как медведь, с оглушительным голосом, вечно весело скалящий зубы, часто рассказывающий, как в Испании, в одном сарае, куда он пришёл на свидание, на него бросился взбесившийся кабан и загнал на лестницу под стропила, и как его застал там муж его красотки, и что он ему отвечал на удивлённые вопросы. Филиппе Ортуньо, имеющий в трёх странах по жене и по куче ребят и нежно любящий их всех. Ортуньо, который никогда не оставит в беде, а в бою наступает первым и отходит последним.

И, наконец, тихий и исполнительный молодой шофёр из Мадрида Антонио Бланко.

Вот он лежит на траве рядом с неглубокой могилой, лежит на спине, раскинув руки, словно отдыхая. Чёрная шапка спутанных волос. Смуглое лицо серьёзно, как при жизни... Совсем как при жизни, когда вот так же лежал в траве и, глядя в небо, рассказывал мне, с трудом подбирая слова, о себе, об Испании...

«Ничего особенного в моей жизни до войны не было. Целый день сидел за рулём грузовой машины, развозил ящики с молоком по магазинам. А вечером с одной девушкой мы переходили по мостику через Мансанарес и гуляли допоздна в парке Каса дель Кампо. Она была хорошей девушкой, служила в гостинице на площади Пуэрто дель Соль [Ворота Солнца — центральная площадь Мадрида.]. Мы с ней не очень-то разговаривали о политике. Да и вообще серьёзно о жизни я не задумывался. Ну, собирались пожениться в июле 1936 года... И вот тут как раз начался мятеж. В Мадриде с франкистами мы быстро справились. Как-то само собой получилось, что я оказался вместе с коммунистами. И ушёл на фронт. 1977А фронт вначале какой был? Помню, засели франкисты в горах Гвадаррамы — это на север от Мадрида. Днём мы лежим в окопах, стреляем. А вечером, как только стемнеет, уходим в город, сидим в кабачках, вино попиваем. В воскресенье вообще не воевали... Коммунисты требовали укрепления дисциплины, создания настоящей армии. А троцкисты — наоборот. Пришлось мне как-то побывать с машиной на Аррагонском фронте — почту вёз. Там троцкистская двадцать девятая дивизия стояла. Время было к вечеру. Еду себе и еду по дороге. Глазею по сторонам — окопы, группы бойцов, разговоры, смех... Потом вижу — впереди прямо-таки стена людей: стоят плотно, плечом к плечу, слышны крики, свист... Что, думаю, там происходит? Наверное, передовая близко. Подъехал, смотрю — ничего подобного, — футбольный матч! Самодельные ворота. Вратари прыгают. Мяч так и летает. Что за чёрт, думаю, сказали до фронта недалеко, а тут самый глубокий тыл! Даю сигнал, чтоб расступились, тороплюсь вперёд — засветло на передовую доехать. И только половину футбольного поля проехал, вижу — с противоположной стороны бегут ко мне какие-то люди, пистолетами потрясают. А сзади кричат и руками машут. Присмотрелся, — нелёгкая тебя возьми! — бегут-то ко мне франкисты!.. Я разворачиваюсь назад... К своим подъезжаю. Что тут, спрашиваю, за чертовщина творится? Ты, говорят они мне, с ума что ли спятил — через линию фронта к противнику попёр! Так что вы думаете? Оказывается, это и была передовая, и они здесь после обеда чуть не каждый день с франкистами в футбол играли! Вот что троцкистское командование устраивало. Ну, а франкисты, конечно, пользовались, засылали к нам шпионов, разлагали фронт. И когда они в наступление перешли, застали наших футболистов врасплох. Пришлось коммунистам сражаться не только с Франко, но ещё и с троцкистами, и с правыми социалистами — всё почти три года, до самого падения Мадрида».

В памяти моей из рассказов товарищей Бланко, из отрывочных фраз и невзначай упомянутых подробностей возникает шумный и пёстрый Мадрид, окружённый дымом взрывов, с трескотнёй винтовок и пулемётов, с горячими песнями на всех языках мира.

И мадридские улицы, по которым молодой шофёр Бланко под бомбёжкой перевозит в грузовике тонны взрывчатки — последний запас республики.

«Если б предатели не открыли фронт, — говорил мне Бланко, и глаза его вспыхивали и челюсти сжимались, — не видать бы Франко Мадрида!»

 

Да, Бланко был уже совсем серьёзным человеком. Он уже узнал, что борьба за свободу сурова и продолжительна. И он боролся за неё и под Мадридом, и здесь — на маленьком украинском разъезде Сновидовичи.

Никогда не забудет тебя, Бланко, моя страна, за свободу которой, не колеблясь, отдал ты жизнь!

На другой день состоялось открытое партийное собрание. Стехов подробно разобрал прошедшую операцию.

— Товарищи, — говорил он, — наши разведчики упустили «мелочь» — собачку! Мы понесли потери, которых можно было избежать, если б не этот неожиданный сигнал тревоги.

Обсуждали наш первый опыт и мы с Негубиным. Где должен быть врач или фельдшер в наступательном партизанском бою? Может быть, оставаться на опушке и ждать раненых, как это делается на фронте? Или же идти вперёд вместе со всеми? Но тогда врач или фельдшер может принять участие в бою! И стрелять!..

— Вот это жизнь! — захлёбываясь, горячо говорил Негубин. — Бежишь вперёд, дерёшься по-настоящему!.. Бьёшь фашистов!.. Красота! В первый раз хлебнул боя!..

Правду сказать, мне это тоже нравилось. Где-то копошилось сомнение, что дело это не наше, что, увлёкшись боем, легко прозевать раненого. Что, может быть, я опоздал к Бланко на одно только мгновение, то мгновение, которое мне понадобилось, чтобы вскинуть маузер и поймать глазом мушку! Но идти в атаку, убивать врага, приносить в отряд отбитое оружие и потом делить с товарищами радость победы, вспоминать подробности боя — всё это казалось таким благородным, полезным, что я начал поддакивать Негубину и даже завидовал тому, что он вскочил в вагон.

После собрания меня и Негубина позвали к командиру. Медведев сидел на поваленной сосне и сурово смотрел на меня. Рядом стоял Лукин и, опустив голову, ковырял носком сапога в траве.

Я вытянулся и щёлкнул каблуками.

— Товарищ командир! Явились по вашему приказанию.

— Вы что, сюда стрелять приехали или раненых лечить? — почти крикнул Медведев, и лицо его сделалось землистым.

Я оторопел.

— То есть... И то и другое... Я думал... Если есть возможность, необходимость...

— Вы думали!.. Извольте выполнять в отряде свои обязанности. А ваш помощник во время боя должен помогать вам, а не кричать «ура» и гоняться за немцами. Всё.

Лукин поднял голову, весело поглядел на нас и мягко добавил:

— Вы нарушили международную конвенцию, доктор. Медицинские работники не имеют права применять оружие, если это не требуется для защиты жизни раненых или своей жизни. Отряд наш вырастет. Наверняка к нам придут ещё врачи. Они, конечно, будут сопровождать наши группы в походах, в боях... Не воспитывайте из них стрелков, доктор.

Тут я почувствовал, как во мне что-то взорвалось, ударило в голову.

— А фашисты!.. Им можно?! Все нормы нарушать!.. Детей, стариков, женщин гранатами... Сжигать, душить... А мы нашу землю освобождаем...

Бессвязные эти слова прервал Медведев. Он встал, заложил ладони за пояс брюк и, почти не разжимая зубов, произнёс:

— А мы будем воевать по правилам. И вы в том числе, доктор. Можете идти!

Мне было больно, что командир так нечутко, так жестоко, как мне тогда казалось, осудил наш порыв. И я подумал: его сдержанность, молчаливость, воля — может быть, это просто чёрствость и бессердечие...

Так бесславно завершилась наша боевая карьера.

— Весёленькое дело!.. — ворчал Негубин, когда мы возвращались от командира к раненым. — Идёт бой, а я, значит, должен стоять в сторонке и наблюдать!..

Но очень скоро поняли мы, как много может и должен каждый из нас делать во время боя и сколько ещё важных, чисто медицинских задач предстоит нам разрешить.

И одна из этих задач — это наше место в партизанском наступательном бою: где должен находиться медицинский работник во время боя — сзади или впереди? Видимо, пройдёт ещё много дней и много боёв, прежде чем мы сможем правильно ответить на этот вопрос.

Радиограмма приносит приказ из Москвы: скорее к Ровно! Командованию нужны данные о враге — разработка важнейших военных операций задерживается из-за нас!

Вперёд! Снова вперёд!

Идти на запад становится всё труднее. Давно кончились взятые из Москвы продукты. В окрестные деревни заходить нельзя — мы идём скрытно. Да и там голодно. Мы идём краем мозырских болот. Здесь в деревнях нет соли, и население употребляет вместо соли селитру. Мы питаемся одной кониной. Кончаются и наши медицинские запасы. Остаются считанные бинты. Уже две недели у нас нет ваты. Но вата необходима, повязки у раненых во время движения промокают, подстеленные парашюты насквозь пропитываются сукровицей, слипаются, коробятся. Свежие выделения из ран уже не впитываются, а растекаются по подстилкам. Стирать парашюты некогда — мы всё время движемся, выбросить нельзя — парашютное полотно нами используется для бинтов, для белья, переложить их некуда — свободных повозок нет. А к повозкам слетаются большие синие мухи в таком количестве, что оградить от них раненых просто невозможно. Мухи садятся на пропитанные кровью подстилки, забираются в складки.

Как-то ночью меня разбудил громкий разговор.

— Где Негубин? — недовольно говорил Стехов.

— Я не знаю, товарищ майор, — отвечала Маша. — Я пойду к раненым.

— Ведь не ваше дежурство! Найдите Негубина. Посмотрите, что с Флоресжаксом, и найдите Негубина.

Стехов стоял над Машей в свете костра подтянутый, строгий; Маша, встрёпанная, заспанная, сидя затягивала ремень на гимнастёрке. Из палатки раненых раздавался стон. Кто-то нетерпеливо звал:

— Негубин! Негубин! — и через несколько минут: — Доктор!

Бросаемся с Машей к палатке. Там на подстилке корчится Хосе. Завидев нас, он кричит:

— Электричество! Электричество, доктор!

Ничего не понимаю. От этого Хосе нервничает ещё больше, колотит здоровым кулаком по земле и всё кричит:

— Электричество в рука, в болной рука электричество!

Наконец я догадываюсь: что-то происходит с нервами раненой руки. Ослабляю повязку. Маша перекладывает подстилку. Хосе внезапно успокаивается, засыпает. Оставляем его до утра.

Но где же Негубин? Ведь он должен спать здесь же, в палатке. На обратном пути натыкаюсь на Негубина. Он сидит у костра, скорчившись в три погибели, и с увлечением читает какую-то толстую книгу. При виде меня он быстро захлопывает её, прячет за спину и вразвалку, словно нарочито не спеша, идёт к раненым.

Едва рассвело, Стехов вызвал Негубина и долго отчитывал его, корил за лень, за равнодушие... А он стоял, длинноногий, нескладный, опустив голову, и молчал.

Я решил поговорить с ним откровенно. Но в этот момент снова послышался голос Хосе:

— Доктор! Электричество!

Идём к нему с Негубиным. При ярком солнечном свете открываю рану. В ране — марлевые тампоны. Сама рана как будто чище. Хосе всё стонет: «Ой, электричество!» Вынимаю тампоны и, к ужасу своему, на одном из них замечаю маленького белого червячка. Вот результат мушиных налётов! Очевидно, он вывелся где-нибудь в складках парашюта, где мухи отложили яйца, и пролез под повязку. Ползая по ране и задевая обнаженные нервы, он вызывал у Хосе ощущение электрического тока. Этот червячок очистил рану от мёртвых частиц, явился ассенизатором. Но сам по себе факт безобразный, недопустимый.

Скрыв от Хосе происшедшее, меняю тампоны, орошаю рану перекисью водорода, перевязываю. Негубин смотрит на меня с осуждающей усмешкой и тихо басит:

— Докатились!

— Что ты предлагаешь? — спрашиваю я, сдерживая раздражение.

Он отвечает отрывисто и зло:

— Не знаю, я не врач. Я — фельдшер. Только!..

— К чёрту! Бросим эту заразу, — решаю я. — Нужно обрезать чистые края парашютов, нарезать из них бинты, а остальное сжечь.

— Жалко полотно жечь, — говорит Маша.

— Что же делать?

— Мы здесь сутки простоим... Я выстираю, доктор.

— Машенька, это же безумно трудно — парашюты громадные. А затем как сушить? Нельзя же их расстелить под солнцем, нас обнаружат с воздуха.

— Я постираю днём, здесь, в болотце, а высушу ночью у костра.

Она хватает в охапку слипшиеся грязно-коричневые парашюты и тащит их к болоту. Запах от парашютов исходит такой, что партизаны обходят болото стороной, только покрикивают:

— Маша, жива ещё?